X-avia
Шрифт:
прячешь их за темными очками, последними предметами былой роскоши, из которой я
вырвал тебя, любопытную до приключений, и увез сюда, в Черные Сады, я не могу себе
ничего простить. Как ты бежишь по пригорку мимо деревни, в которой полно заборов, ко
мне, к шлагбауму, Гора закрывает нас от промозглого осеннего ветра, я бужу тебя с утра в
рейс: «Кристабельхен, пора на работу». Кристабель вскакивает, у моей Кристабель болят
ножки, так, что с каждым днем работа становится все более и более невыносимой, а там,
за долами, за горами,
богачей, духовенство группы крови наивысшей пробы, он крутит на пальце сверкающие
ключи от сияющих автомобилей, он доставит Кэтрин куда угодно, купит все, что она
пожелает, простит все грехи твои и перекрестит на ночь. Он ждет свою Кэтрин, вспомни,
Кристабель, как ты толкнула его локтем, и показала пальцем на меня, ступающего по
веревке и играющего на флейте, чтобы заработать себе ежевечерние гроши на пиво и
сигареты, ты пихнула в бок своего мужа, подняла бровь и прошептала ему на ухо: «До
чего только жизнь не доводит людей!» И вы скрылись в своем авто, подняли вверх
зеркальные стекла. Вечерело.
Наконец, иным утром, когда моя умница из хорошей семьи, моя благородная
Кристабель возвращается с ночной смены из нашей каменоломни, я говорю ей: «Нам надо
расстаться». Мне – по канату вниз, к постоянно высмеиваемой тобой мещанской
обыденности, к общественному транспорту, к простым женщинам, из-за которых не
прыгнешь выше головы, не сиганешь через шлагбаум. Ты считаешь меня слабаком,
трусом, предателем, презренным и конченным. Я хочу вернуть тебя туда, откуда взял, на
твое законное место. «Я не мебель!» - крикнешь ты и запустишь в меня ножом, который я
нашел воткнутым в дерево в Черносадовском лесу, когда впервые пошел туда за грибами.
«Не смей решать за меня, где мне лучше!» - крикнешь ты, упадешь на наш жалкий диван в
рабочем плаще и разрыдаешься. Я буду что-то вполголоса аргументировать, ты
пристрелишь меня одним глазом из-под подушки, прежде чем заплакать снова, на
несколько часов кряду.
Потом потянутся долгие дни агонии. Их будет всего десять. Я буду смотреть в потолок,
ты – беспрерывно плакать. Поочередные походы на кухню, чтобы поговорить по телефону
тебе – с мужем, мне – с женой. И ты, Кристабель, так отчаянно пытаешься воззвать к моей
логике, к рациональности, ты дергаешь меня и призываешь сконцентрироваться, я же
ртутью расползаюсь по липкому линолеуму, я говорю тебе, что я – ртуть, и что то, что в
моей голове – ртуть. Ты смотришь в чашку с чаем, ты больше не ходишь на работу, ты на
больничном, ты пишешь наши фамилии на пятнадцати языках на обоях, пока я хожу в
каменоломню на смены.
– Ртуть, Дантес? – однажды говоришь ты.
– Как у тебя всегда все легко. Мне бы твою
ртуть. У меня никакой ртути. Только свинец. Свинцовые горы на плечах. Слышишь, как
хрустит? Вот-вот, и в голове, и на плечах – один свинец. Это почти физически тяжело.
А я не могу даже пошевелиться. Мы ходим в кафетерии
на задворках Черных Садов, абытие утекает, подобно песку сквозь пальцы, прочь от нас, гремит железнодорожными
гробами на переездах, устукивая прочь, прочь от нас, мимо нас. И я начинаю плакать с
тобой, мы перестаем есть, теперь мы сидим на кухне и укорачиваем наши форменные
ремни. Я пишу смс своей жене, бог мой, как она по мне скучает. И бог мой, как я мог так
ошибиться и втянуть тебя во все это. Когда я возвращаюсь в комнату, ты уже спишь, я
обнимаю тебя и говорю во все твои тяжелые свинцовые горячеглазые сны: «Возвращайся
домой, Клеопатра».
Подписав документы о переходе на осенне-зимнюю навигацию, я иду домой вдоль
деревни, в которой до черта заборов, на этом месте я в сентябре выбил себе палец на ноге,
когда пнул с досады свой мобильный телефон, когда ты сказала, чтобы я катился к черту
вместе со своей женой. Я-то всегда старался хотя бы казаться либеральным, рулил
желтыми гоночными машинками на моем древнем компьютере, пока ты говорила по
телефону с Б. на кухне. Ты даже не сменила свой номер. Ты даже не собиралась менять
свой номер, а я всегда стремился выглядеть крайне либеральным и всё понимающим.
Датой, которую ты черным крестом вычеркиваешь в своем ежедневнике, я
возвращаюсь в наш дом после ночи в каменоломне, и не застаю в прихожей твоего серого
пальто и синего плаща. Не вижу твоих книг, гитар, пряжи; я сижу, не раздеваясь, на
тумбочке и думаю. Ты оставляешь мне на столе «Вместо письма» Маяковского (см.
Приложение 2). И я еле-еле его дочитываю, держа в руках тетрадный листочек, свинцово-
тяжелый, он ломает мои пальцы, он выбивает мои плечи, я прогибаюсь, сломанным
ураганным ветром шлагбаумом я ложусь на кровать, и начинается жизнь, и заканчивается
жизнь, и начинается жизнь.
* * *
«Уехала!
Как молоток
влетело в голову
отточенное слово,
вколочено напропалую!
– Задержите! Караул!
Не попрощался.
В Коджоры! –
Бегу по шпалам,
Кричу и падаю под ветер.
Все поезда
проносятся
над онемелым переносьем…»
(А.Крученых)
* * *
Я ничего не ем, и все подрезаю и подрезаю свой форменный ремень, думая, что есть
все-таки нужно, а то, не дай бог, не пройду медосмотр и меня уволят. Я превращаюсь в