Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я историю излагаю... Книга стихотворений
Шрифт:

Как меня не приняли на работу

Очень долго прения длились: Два, а может быть, три часа. Голоса обо мне разделились. Не сошлись на мне голоса. Седоусая секретарша, Лет шестидесяти и старше, Вышла, ручками развела, Очень ясно понять дала: Не понравился, не показался — В общем, не подошел, не дорос. Я стоял, как будто касался Не меня весь этот вопрос. Я сказал «спасибо» и вышел. Даже дверью хлопать не стал. И на улицу Горького вышел. И почувствовал, как устал. Так учителем географии (Лучше в городе, можно в район) Я не стал. И в мою биографию Этот год иначе внесен. Так не взяли меня на работу. И я взял ее на себя. Всю неволю свою, всю охоту На хореи и ямбы рубя. На анапесты, амфибрахии, На свободный и белый стих. А в учители географии Набирают совсем других.

Баллада

В
сутках было два часа — не более,
но то были правильные два часа! Навзничь опрокидываемый болью, он приподнимался и писал. Рук своих уродливые звезды сдавливая в комья-кулаки, карандаш ловя, как ловят воздух, дело доводил он до строки. Никогда еще так не писалось, как тогда, в ту старость и усталость, в ту болезнь и боль, в ту полусмерть! Все казалось: две строфы осталось, чтоб в лицо бессмертью посмотреть. С тихой и внимательною злобой глядя в торопливый циферблат, он, как сталь выдерживает пробу, выдержал балладу из баллад. Он загнал на тесную площадку — в комнатенку с видом на Москву — двух противников, двух беспощадных, ненавидящих друг друга двух. Он истратил всю свою палитру, чтобы снять подобие преград, чтоб меж них была одна политика — этот новый двигатель баллад. Он к такому темпу их принудил, что пришлось скрести со всех закут самые весомые минуты — в семьдесят и более секунд. Стих гудел, как самолет на старте, весь раскачиваемый изнутри. Он скомандовал героям: «Шпарьте!» А себе сказал: «Смотри!» Дело было сделано. Балладу эти двое доведут до ладу. Вот они рванулися вперед! Точка. Можно на подушки рухнуть, можно свечкой на ветру потухнуть. А баллада — и сама дойдет!

Знакомство с незнакомыми женщинами

Выполнив свой ежедневный урок — тридцать плюс минус десять строк, это примерно полубаллада, — я приходил в состояние лада, строя и мира с самим собой. Я был настолько доволен судьбой, что — к тому времени вечерело — в центр уезжал приниматься за дело. Улицы Горького южную часть мерил ногами я, мчась и мечась. Улицу Горького после войны вы, поднатужась, представить должны. Было там людно, и было там стадно. Было там чудно бродить неустанно, всю ее вечером поздним пройти, женщин разглядывая по пути, женщин разглядывая и витрины. Молодость! Ты ведь большие смотрины! Мой аналитический ум, пара штиблет и трофейный костюм, ног молодых беспардонная резвость, вечер свободный, трофейная дерзость — много Амур мне одалживал стрел! Женщинам прямо в глаза я смотрел. И подходил. Говорил: — Разрешите! В дружбе нуждаетесь вы и в защите. Вечер желаете вы провести? Вы разрешите мне с вами — пойти! Был я почти что всегда отшиваем. Взглядом презрительным был обдаваем и критикуем по части манер. Был даже выкрик: — Милиционер! Внешность была у меня выше средней. Среднего ниже были дела. Я отшивался без трений и прений. Вновь пришивался: была не была! Чем мы, поэты, всегда обладаем, если и не обладаем ничем? Хоть не читал я стихи никогда им — совестно, думал, а также — зачем? — что-то иное во мне находили и не всегда от меня отходили. Некоторые, накуражившись всласть, годы спустя говорили мне мило: чем же в тот вечер я увлеклась? Что же такое в вас все-таки было? Было ли, не было ли ничего, кроме отчаянности или напора, — задним числом не затею я спора после того, что было всего. Матери спрашивали дочерей: — Кто он? Рассказывай поскорей. Кто он? — Никто. — Где живет он? — Нигде. — Где он работает? — Тоже нигде. — Матери всплескивали руками. Матери думали: быть ей в беде — и объясняли обиняками, что это значит: никто и нигде. Вынес из тех я вечерних блужданий несколько неподдельных страданий. Был я у бездны не раз на краю, уничтожаясь, пылая, сгорая, да и сейчас я иных узнаю, где-нибудь встретившись, и — обмираю.

«Своим стильком плетения словес…»

Своим стильком плетения словес не очарован я, не околдован. Зато он гож, чтобы подать совет, который будет точным и толковым. Как к медсестринской гимнастерке брошка, метафора к моей строке нейдет. Любитель порезвиться понарошку особого профиту не найдет. Но все-таки высказываю кое-что, чем отличились наши времена. В моем стихе, как на больничной коечке, к примеру, долго корчилась война. О ней поют, конечно, тенорами, но и басами хриплыми поют, я — слово, а не пропуск в телеграмме, которую грядущему дают.

«Похожее в прозе на ерунду…»

Похожее в прозе на ерунду В поэзии иногда Напомнит облачную череду, Плывущую на города. Похожее в прозе на анекдот, Пройдя сквозь хорей и ямб, Напоминает взорванный дот В соцветье воронок и ям. Поэзия, словно разведчик, в тиши Просачивается сквозь прозу. Наглядный пример: «Как хороши, Как свежи были розы». И проза, смирная пахота строк, Сбивается в елочку или лесенку. И ритм отбивает какой-то срок. И строфы сползаются в песенку. И что-то входит, слегка дыша, И бездыханное оживает: Не то поэзия, не то душа, Если душа бывает.

«А я не отвернулся от народа…»

А я не отвернулся от народа, С которым вместе голодал и стыл. Ругал баланду, Обсуждал природу, Хвалил далекий, словно
звезды,
тыл.
Когда годами делишь котелок И вытираешь, а не моешь ложку — Не помнишь про обиды. Я бы мог. А вот — не вспомню. Разве так, немножко. Не льстить ему, Не ползать перед ним! Я — часть его. Он — больше, а не выше. Я из него действительно не вышел. Вошел в него — И стал ему родным.

Баня

Вы не были в районной бане В периферийном городке? Там шайки с профилем кабаньим И плеск, как летом на реке. Там ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял. Там двое одноруких спины Один другому бодро трут. Там тело всякого мужчины Исчеркали война и труд. Там по рисунку каждой травмы Читаю каждый вторник я Без лести и обмана драмы Или романы без вранья. Там на груди своей широкой Из дальних плаваний =матрос Лиловые татуировки В наш сухопутный край занес. Там я, волнуясь и ликуя, Читал, забыв о кипятке: «Мы не оставим мать родную!» — У партизана на руке. Там слышен визг и хохот женский За деревянною стеной. Там чувство острого блаженства Переживается в парной. Там рассуждают о футболе. Там с поднятою головой Несет портной свои мозоли, Свои ожоги — горновой. Там всяческих удобств — немножко И много всяческой воды. Там не с довольства, а с картошки Иным раздуло животы. Но бедствий и сражений годы Согнуть и сгорбить не смогли Ширококостную породу Сынов моей большой земли. Вы не были в раю районном, Что меж кино и стадионом? В той бане парились иль нет? Там два рубля любой билет.

«Которые историю творят…»

Которые историю творят, они потом об этом не читают и подвигом особым не считают, а просто иногда поговорят. Которые историю творят, лишь изредка заглядывают в книги про времена, про тернии, про сдвиги, а просто иногда поговорят. История, как речка через сеть, прошла сквозь них. А что застряло? Шрамы. Свинца немногочисленные граммы. Рубцы инфарктов и морщинок сечь. История калится, словно в тигле, и важно слушает пивной притихший зал: «Я был. Я видел. (Редко: „Я сказал“.) Мы это совершили. Мы достигли».

«Инвалиду войны спешить нечего…»

Инвалиду войны спешить нечего. День да ночь, снова день опять. Утром вечера ждешь, а вечером — ждешь, пока захочется спать. По ночам, притомись от бессонницы, вспоминает он действия конницы и пехоты — царицы полей, и от этого — веселей. Он под самое утро скатывается в сны, в которых нет тишины, а всё катится да раскатывается грандиозное эхо войны, изувечившей, искалечившей, не разжавшей своих клещей, как вскочившей тогда на плечи — до сих пор не соскакивающей.

Футбол

Я дважды в жизни посетил футбол И оба раза ничего не понял: Все были в красном, белом, голубом, Все бегали. А больше я не помню. Но в третий раз… Но, впрочем, в третий раз Я нацепил гремучие медали, И ордена, и множество прикрас, Которые почти за дело дали. Тяжелый китель на плечах влача, Лицом являя грустную солидность, Я занял очередь у врача, Который подтверждает инвалидность. А вас комиссовали или нет? А вы в тех поликлиниках бывали, Когда бюджет, Как танк на перевале: Миг — и по скалам загремел бюджет? Я не хочу затягивать рассказ Про эту смесь протеза и протеста, Про кислый дух бракованного теста, Из коего повылепили нас. Сидевший рядом трясся и дрожал. Вся плоть его переливалась часто, Как будто киселю он подражал, Как будто разлетался он на части. В любом движении этой дрожью связан, Как крестным знаком верующий черт, Он был разбит, раздавлен и размазан Войной, не только сплюснут, но — растерт. — И так всегда? Во сне и наяву? — Да. Прыгаю, а все-таки живу! (Ухмылка молнией кривой блеснула, Запрыгала, как дождик, на губе.) — Во сне получше. Ничего себе. И на футболе. — Он привстал со стула, И перестал дрожать, И подошел Ко мне С лицом, застывшим на мгновенье И свежим, словно после омовения. (По-видимому, вспомнил про футбол.) — На стадионе я — перестаю! — С тех пор футбол я про себя таю. Я берегу его на черный день. Когда мне плохо станет в самом деле, Я выберу трибуну, Чтобы — тень, Чтоб в холодке болельщики сидели, И пусть футбол смиряет дрожь мою!

«Ордена теперь никто не носит…»

Ордена теперь никто не носит. Планки носят только чудаки. И они, наверно, скоро бросят, Сберегая пиджаки. В самом деле, никакая льгота Этим тихим людям не дана, Хоть война была четыре года, Длинная была война. Впрочем, это было так давно, Что как будто не было и выдумано. Может быть, увидено в кино, Может быть, в романе вычитано. Нет, у нас жестокая свобода Помнить все страдания. До дна. А война — была. Четыре года. Долгая была война.
Поделиться с друзьями: