Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я историю излагаю... Книга стихотворений
Шрифт:

«Я судил людей и знаю точно…»

Я судил людей и знаю точно, что судить людей совсем не сложно, — только погодя бывает тошно, если вспомнишь как-нибудь оплошно. Кто они, мои четыре пуда мяса, чтоб судить чужое мясо? Больше никого судить не буду. Хорошо быть не вождем, а массой. Хорошо быть педагогом школьным, иль сидельцем в книжном магазине, иль судьей… Каким судьей? Футбольным: быть на матчах пристальным разиней. Если сны приснятся этим судьям, то они во сне кричать не станут. Ну, а мы? Мы закричим, мы будем вспоминать былое неустанно. Опыт мой особенный и скверный — как забыть его себя заставить? Этот стих — ошибочный, неверный. Я не прав. Пускай меня поправят.

«У

меня было право жизни и смерти…»

У меня было право жизни и смерти, Я использовал наполовину, злоупотребляя правом жизни, не применяя право смерти. Это моральный образ действий в эпоху войн и революций. Не убий, даже немца, если есть малейшая возможность. Даже немца, даже фашиста, если есть малейшая возможность. Если враг не сдается, его не уничтожают. Его пленяют. Его сажают в большой и чистый лагерь. Его заставляют работать восемь часов в день — не больше. Его кормят. Его обучают: врага обучают на друга. Военнопленные рано или поздно возвращаются до дому. Послевоенный период рано или поздно становится предвоенным. Судьба шестой мировой зависит от того, как обращались с пленными предшествующей, пятой. Если кроме права свободы, печати, совести и собраний вы получите большее право: жизни и смерти, — милуйте чаще, чем карайте. Злоупотребляйте правом жизни, пока не атрофируется право смерти.

«Маловато думал я о боге…»

Маловато думал я о боге. Видно, он не надобился мне Ни в миру, ни на войне, И ни дома, ни в дороге. Иногда он молнией сверкал, Иногда он грохотал прибоем. Я к нему не призывал. Нам обоим Это было не с руки. Бог мне как-то не давался в руки. Думалось: пусть старики И старухи Молятся ему. Мне покуда ни к чему. Он же свысока глядел На плоды усилий всех отчаянных. Без меня ему хватало дел — И очередных, и чрезвычайных. Много дел: прощал, казнил, Слушал истовый прибой оваций. Видно, так и разминемся с ним, Так и не придется стыковаться.

«Я, умевший думать, — не думал…»

Я, умевший думать, — не думал. Я, приученный мыслить, — не смел. Прирученный, домашний, как турман, На чужие полеты глядел. А полеты были только Сверху вниз, с горы в подвал, Славно уголь в горящую топку, В тот подвал людей подавал Кто-то очень известный, любимый, Кто-то маленький, рыжий, рябой, Тридцать лет бывший нашей судьбиной, Нашей общей и личной судьбой.

«Равнение — как на парадах…»

Равнение — как на парадах. Железная дисциплина. Полный порядок От Клина до Сахалина. Разъятые на квадраты, А после сбитые в кубы, Все были довольны, рады И не разжимали губы. Пожары — и те не горели, С рельс не сходили трамваи, Птицы на юг летели По графику — не срывая. Дети ходили в школу В этом углу мирозданья Быстро! Поспешно! Скоро! Ни одного опоздания. Извержений не было. Землетрясений не было. Кораблекрушений не было. О них не писали в газетах. Когда начинались войны, Они утопали в победах. Все были сыты, довольны. Кроме самых отпетых.

«Пляшем, как железные опилки…»

Пляшем, как железные опилки во магнитном поле по магнитной воле, по ее свирели и сопелки. То попляшем, то сойдемся в кучки: я и остальные. Полюса стальные довели до ручки. Слишком долго этот танец, это действо длилось. Как ни осознай необходимость, все равно свободою не станет. То, что то заботой, то работой было в бытии, в сознании, даже после осознания не становится свободой. Известкует кости или вены, оседает, словно пыль на бронхи, а свобода — дальняя сторонка, как обыкновенно.

«Конец сороковых годов…»

Конец сороковых годов — сорок восьмой, сорок девятый — был
весь какой-то смутный, смятый.
Его я вспомнить не готов.
Не отличался год от года, как гунн от гунна, гот от гота во вшивой сумрачной орде. Не вспомню, ЧТО, КОГДА И ГДЕ. В том веке я не помню вех, но вся эпоха в слове «плохо». Чертополох переполоха проткнул забвенья белый снег. Года, и месяцы, и дни в плохой период слиплись, сбились, стеснились, скучились, слепились в комок. И в том комке — они.

Говорит Фома

Сегодня я ничему не верю: глазам — не верю, ушам — не верю. Пощупаю — тогда, пожалуй, поверю: если на ощупь — все без обмана. Мне вспоминаются хмурые немцы, печальные пленные 45-сопелкигода, стоявшие — руки по швам — на допросе. Я спрашиваю — они отвечают. — Вы верите Гитлеру? — Нет, не верю. — Вы верите Рингу? — Нет, не верю. — Вы верите Геббельсу? — О, пропаганда! — А мне вы верите? — Минута молчанья. — Господин комиссар, я вам не верю. Все пропаганда. Весь мир — пропаганда. Если бы я превратился в ребенка, снова учился в начальной школе, и мне бы сказали такое: Волга впадает в Каспийское море! Я бы, конечно, поверил. Но прежде нашел бы эту самую Волгу, спустился бы вниз по течению к морю, умылся его водой мутноватой и только тогда бы, пожалуй, поверил. Лошади едят овес и сено! Ложь! Зимой 33-Рингугода я жил на тощей, как жердь, Украине. Лошади ели сначала солому, потом — худые соломенные крыши, потом их гнали в Харьков на свалку. Я лично видел своими глазами суровых, серьезных, почти что важных гнедых, караковых и буланых, молча, неспешно бродивших по свалке. Они ходили, потом стояли, а после падали и долго лежали, умирали лошади не сразу… Лошади едят овес и сено! Нет! Неверно! Ложь, пропаганда. Все — пропаганда. Весь мир — пропаганда.

«Бог был терпелив, а коллектив…»

Бог был терпелив, а коллектив требователен, беспощаден и считался солнцем, пятен, впрочем, на себе не выводив. Бог был перегружен и устал. Что ему все эти пятна. Коллектив взошел на пьедестал только что; ему было приятно. Бог был грустен. Коллектив — ретив. Богу было ясно: все неясно. Коллектив считал, что не опасно, взносы и налоги заплатив, ввязываться в божии дела. Самая пора пришла. Бог, конечно, мог предотвратить, то ли в шутку превратить, то ли носом воротить, то ли просто запретить. Видно, он подумал: поглядим, как вы сами, без меня, и, в общем, устранился бог, пока мы ропщем, глядя, как мы в бездну полетим.

«Несподручно писать дневники…»

Несподручно писать дневники. Разговоры записывать страшно. Не останется — и ни строки. Впрочем, это неважно. Верно, музыкой передадут вопль одухотворенного праха, как был мир просквожен и продут бурей страха. Выдувало сначала из книг, а потом из заветной тетради все, что было и не было в них, страха ради. Задувало за Обь, за Иртыш, а потом и за Лету за реку. Задавала пиры свои тишь говорливому веку. Задевало бесшумным крылом. Свевало, словно полову. Несомненно, что сей мироном — музыке, а не слову.

«Страхи растут, как малые дети…»

Страхи растут, как малые дети. Их, например, обучают в школе Никого не бояться в целом свете, Никого не бояться, всех опасаться. Страхи с утра читают газеты. Они начинают с четвертой страницы. Им сообщает страница эта О том, что соседям стало хуже. Страхи потом идут на службу. Там начальство орет на страхи: «Чего вы боитесь! Наша дружба Обеспечена вам до гроба!» Страхи растут, мужают, хиреют. Они, как тучи, небо кроют. Они, как флаги, над нами реют. И все-таки они умирают.
Поделиться с друзьями: