Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Я изойду счастливыми слезами…»

Я изойду счастливыми слезами. Меня не будет. Будешь только Ты. Ужели нет преграды между нами? Из всех препон последние сняты? О, Господи! Мне плоть моя любезна, А плоть горит. Но слезы не о ней. Ты мне сказал, что впереди не бездна, А сплошь сиянье благости Твоей. В слезах, в жару, прикованный к постели, Я в первый раз беседую с Тобой. Тебе ли мне не верить? При Тебе ли О плоти сетовать, о Боже мой? 1944

«В закате камень розовеет…»

В закате камень розовеет, Цветет на яблоне побег, Потерянная птица реет, В лазури тает человек. Дыхание все реже, реже, И побеждает синий свет, Свет розоватый, воздух свежий, Недолгий яблоневый цвет. Легко мгновенья исчезают, И на ладонь мужской руки Фарфоровые опадают, Еще живые лепестки. 1944

«Нас двадцать смертников в клетушке…»

Нас двадцать смертников в клетушке, К нам не доходит солнца луч, Но с нами Гете, с нами Пушкин, И дух наш светел и могуч. Как ночь — гремит ключами стража: «На двор!» — Проверка иль расстрел? Мы к этому привыкли даже, Никто пощады не хотел. Дни перед казнью. Будто роды, Мучительная благодать. Но приобщившихся свободы Уже ничем не запугать. Как Божий мир премудр и чуден! Высокая стена. Тюрьма. Внутри: свобода, правда, люди. Снаружи: рабство, звери, тьма. 1944

«Я

знаю, как я мало значу…»

Я знаю, как я мало значу В сем мире, в бренной жизни сей. Последних сил моих не трачу, Чтоб что-нибудь исправить в ней. И песнь моя не с песней схожа, Пред музами не погрешу. Не стоны, чтоб мороз по коже, А вздох и выдох — я дышу. 1946–1947

«Морозы, зима, ледяная звезда…»

Морозы, зима, ледяная звезда, Как утро — горит зеленее смарагда. Что в том, что ломается жизнь звонче льда? — Правда. 1946–1947

«Я — псалмопевец царь Давид…»

Я — псалмопевец царь Давид. Моими беглыми перстами Сам Бог в игре руководит, И я дарю народ псалмами. Кто счастлив так и так богат, Чтобы с моей сравниться долей? А что в душе моей за ад, Я даже высказать не волен. Спит бедный мой народ. Лишь мне Покоя нету и во сне, Пока не убелю свой грех, Пока Вирсавии не смою. Я, взысканный превыше всех, Ее мизинчика не стою. 1947

«Нежности моей исхода нету…»

Нежности моей исхода нету — Я ее, как ненависть, коплю, Ненависть к большому злому свету, Где живу, болею и люблю. Я любви печальнее не видел, Только лишь и света, что в окне! Только бы тебя кто не обидел — Речь не обо мне… 1947

Лестница Иакова

Есть лестница в проклятом нашем мире. Чу! — Музыка, лады, полутона, И голоса звенят в надзвездном клире, Дрожит у арфы тонкая струна. А я старинные крюки рисую — Какой для пенья сольного простор! И вот божественную аллилуйю На верхних нотах покрывает хор. А ты, любовь, в одном лишь этом пенье. Не ты, не ты, а музыка сама Захватит, проведет по всем ступеням, Уронит в пропасть и сведет с ума. 1947

Панорама

Над темным миром льется свет Господень Потоками космических лучей. В его лучах я вечен, я свободен — В затмении я смертен, я ничей. Голгофа. Синька, жженая сиена, Две краски, три креста, глубокий фон. Зачем я жив? Куда себя я дену? Когда б не этот выцветший картон… 1946–1947

Николай Клюев

Об этой поэме давно ходили слухи и легенды. Современники Клюева вспоминали, как читал поэт отрывки из нее, вписывал в альбомы знакомым. Известен лишь начальный фрагмент, хранившийся в бумагах близкого друга Клюева — художника А. Н. Яр-Кравченко (Н. Клюев. Завещание. М., Библиотека «Огонек», № 22, 1988). В Томске ссыльный поэт часто навещал дом В. В. Ильиной, которая потом вспоминала:

«Прекрасны были его отрывки из неоконченной поэмы о матери, особенно в его передаче. Многое он забыл и дополнял просто рассказом. Мы очень просили его записать хоть то, что он помнит, но он этого не сделал и продолжить ее уже не мог…»

Однако другой свидетель, литературный критик и литературовед Р. В. Иванов-Разумник, хорошо знавший Клюева и получавший от него письма из ссылки, говорит:

«Там он жил в самых ужасных условиях, но продолжал заканчивать “Песнь о Великой Матери" и написал такие стихи, выше которых еще никогда не поднимался…»

Лучшие, самые зрелые и выстраданные стихи Клюева, в том числе и первая часть «Песни», вместе с письмами хранились в квартире Иванова-Разумника в Пушкине (Царском Селе). И погибли при фашистском нашествии зимой 1941–1942 годов. Была у Иванова-Разумника и вторая часть поэмы, которую он сумел переслать из своей ссылки писателю Николаю Архипову, в то время — хранителю Петергофского Дворца-музея. Тот спрятал рукопись на одной из высоких кафельных печей в дворцовом зале. Но и это не спасло. Вскоре Архипова арестовали, а Петергофский дворец разрушила война.

Поэма была потеряна. Навсегда — так думал и сам Клюев. В июле 1935 года он писал из ссылки жене Сергея Клычкова В. Н. Горбачевой:

«Пронзает мое сердце судьба моей поэмы “Песнь о Великой Матери”. Создавал я ее шесть лет. Сбирал по зернышку русские тайны… Нестерпимо жалко…»

И вот поэма — перед нами, чудесная, как град Китеж, поднявшийся со дна Светлояра.

Что представляет собой рукопись? Это пачка больших листов разного формата, исписанных рукой поэта, его своеобразным почерком, со всеми следами мук творчества — исправлениями, вычеркиваниями, вариантами, пометками. Поэма огромная — около четырех тысяч строк. Пришлось сначала собирать ее, составлять по листочку из вороха разнообразных бумаг. Немалое время ушло на расшифровку, переписку и анализ текста, выяснение темных мест, работу со словарями… Впрочем, время и место для работы на Лубянке, в архиве КГБ (где рукопись пролежала с грифом «Совершенно секретно» пятьдесят семь лет!) — было предоставлено…

Найденная вещь состоит из трех частей, или, как назвал одну из них сам Клюев, — «гнезд». Поэма не закончена, хотя внутри текста есть запись с планом продолжения. Обозначены и годы написания: 1930—1931-й. Там же дан вариант названия — «Последняя Русь».

В самых общих чертах содержание можно определить так: первая часть — юность матери, вторая — детство героя-автора и становление его как певца, народного поэта, третья часть — Мировая война, конец старой России и надвигающиеся на нее новые бедствия. История дана изнутри уже советского времени — его Клюев бескомпромиссно рисует как Апокалипсис, царство Антихриста.

Этим, конечно, не исчерпывается содержание — поэма столь полифонична, многопланова, что вмещает в себя и прошлое, и настоящее, и даже будущее России, то, которое мы сейчас переживаем. Разве не о нас всех в грозный час Чернобыля — вещее слово поэта?

…Тут ниспала полынная звезда, — Стали воды и воздухи желчью, Осмердили жизнь человечью, А и будет Русь безулыбной, Стороной нептичной и нерыбной!..

Троцкий в свое время верно угадал в Клюеве «двойственность мужика, лапотного Януса, одним лицом к прошлому, другим — к будущему». Думал, что заклеймил, — на самом деле воздал хвалу. Так опростоволосилась перед истинным величием «образованность наша вонючая» (выражение Клюева)!

Прообраз главной героини «Песни» — мать поэта Прасковья Дмитриевна. Клюев писал о ней:

«

Отроковицей прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой… Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, огненные письма протопопа Аввакума и много другого, что потайно осоляет народную душу — слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни…»

И еще: «Тысячи стихов моих ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой матери…»

Плачея и сказительница, «златая отрасль Аввакума», мать научила поэта грамоте и тайнам слова, укрепила в вере — древней вере предков-старообрядцев. Тут будет кстати напомнить суждение Андрея Платонова о старообрядчестве — этом еще не разгаданном, скорее, загаданном нам явлении: «Старообрядчество — это серьезно, это всемирное принципиальное движение; причем — из него неизвестно что могло бы еще выйти, а из прогресса известно что…»

Кульминация в поэме достигается к концу — это бегство героя и его «посмертного друга» — в нем угадывается Есенин: «Бежим, бежим, посмертный друг, от черных и от красных вьюг!..» — из проклятого настоящего, и навстречу им, за «последним перевалом» — мистическое шествие с хоругвями русских святых. Эта картина, исполненная высшей поэзии и света, — не только озарение, в ней заключен громадный провидческий смысл. Христос — не впереди отряда красногвардейцев, как у Блока, Он выходит навстречу поэтам! И слияние душ — живой и иконной — рисуется как подготовка к отплытию в невидимый Град-Китеж, который, по Клюеву, — вовсе не прошлое России, а будущее ее.

Современный Апокалипсис и грядущее преображение, воскресение России — эти темы пронизывают всю поэму. «Песнь» не просто поэтическая мечта, утопия. Клюев родился, чтобы подать нам пророческую весть о глубинной, сокровенной судьбе Родины. Русь — Китеж. Град видимый падет, чтобы в муках поднялся Град Невидимый, чаемый, заветный.

Безбожие свиной хребет О звезды утренние чешет, И в зыбуны косматый леший Народ развенчанный ведет, Никола наг, Егорий пеший Стоят у китежских ворот!.. Но дивен Спас! Змею копытя, За нас, пред ханом павших ниц, Егорий вздыбит на граните Наследье скифских кобылиц!

Жанр поэмы — лирический эпос, сказание, в ней Клюев предстает как единственный в русской, да и во всей мировой поэзии мифотворец двадцатого века. Миф, эпос. Не старое или новое — вечное. Это книга народной судьбы — «мужицкие Веды». Здесь и речи не может быть о какой-то стилизации «под народ». Клюев говорит от имени и голосом народа, он сам — народ. Поэма прямо восходит к «рублевским заветам» — в иконописи и зодчестве, в старопечатных книгах и церковной музыке, но более всего — к фольклору, народному песнетворчеству — или исходит от них. А еще глубже, в человеческой истории, она подхватывает и несет тот священный огонь, который с христианством перешел на Русь от высоких светильников Византии и Эллады.

В. Шенталинский

Песнь о Великой Матери

Эти гусли — глубь Онега, Плеск волны палеостровской, В час, как лунная телега С грузом жемчуга и воска Проезжает зыбью лоской, И томит лесная нега Ель с карельскою березкой. Эти притчи — в день Купалы Звон на Кижах многоглавых, Где в горящих покрывалах, В заревых и рыбьих славах Плещут ангелы крылами. Эти тайны парусами Убаюкивал шелоник. В келье кожаный часовник, Как совят в дупле смолистом, Их кормил душистой взяткой От берестяной лампадки Перед образом пречистым. Эти вести — рыбья стая, Что плывет, резвясь, играя, Лосось
с Ваги, Язь из Водлы,
Лещ с Мегры, где ставят мёрды, Бок изодран в лютой драке За лазурную плотицу, Но испить до дна не всякий Может глыбкую страницу.
Кто пречист и слухом золот, Злым безверьем не расколот, Как береза острым клином, И кто жребием единым Связан с родиной-вдовицей, Тот слезами на странице Выжжет крест неопалимый И, таинственно водимый По тропинкам междустрочий, Красоте заглянет в очи — Светлой девушке с поморья. Броженица ли воронья — На снегу вороньи лапки, Или трав лесных охапки, На песке реки таежной След от крохотных лапотцев — Хитрый волок соболиный, Нудят сердце болью нежной, Как слюду в резном оконце, Разузорить стих сурьмою, Команикой и малиной, Чтоб под крышкой гробовою Улыбнулись дед и мама, Что возлюбленное чадо, Лебеденок их рожоный, Из железного полона Черных истин, злого срама Светит тихою лампадой, — Светит их крестам, криницам, Домовищам и колодам!.. Нет прекраснее народа, У которого в глазницах, Бороздя раздумий воды, Лебедей плывет станица! Нет премудрее народа, У которого межбровье — Голубых лосей зимовье, Бор незнаемый кедровый, Где надменным нет прохода В наговорный терем слова! — Человеческого рода, Струн и крыльев там истоки… Но допрядены, знать, сроки, Все пророчества сбылися, И у русского народа Меж бровей не прыщут рыси! Ах, обожжен лик иконный Гарью адских перепутий, И славянских глаз затоны Лось волшебный не замутит! Ах, заколот вещий лебедь На обед вороньей стае, И хвостом ослиным в небе Дьявол звезды выметает!

<Часть первая>

* * *
А жили по звездам, где Белое море, В ладонях избы, на лесном косогоре. В бору же кукушка, всех сказок залог, Серебряным клювом клевала горох. Олень изумрудный с крестом меж рогов Пил кедровый сбитень и марево мхов, И матка сорочья — сорока сорок Крылом раздувала заклятый грудок. То плящий костер из глазастых перстней С бурмитским зерном, чтоб жилось веселей. Чтоб в нижнем селе пахло сытой мучной, А в горней светелке проталой вербой, Сурмленым письмом на листах Цветника, Где тень от ресниц, как душа, глубока! Ах, звезды поморья, двенадцатый век Вас черпал иконой обильнее рек. Полнеба глядится в речное окно, Но только в иконе лазурное дно. Хоромных святынь, как на отмели гаг, Чуланных, овинных, что брезжат впотьмах, Скоромных и постных, на сон, на улов, Сверчку за лежанку, в сундук от жуков, На сшив парусов, на постройку ладьи, На выбор мирской старшины и судьи — На все откликалась блаженная злать. Сажали судью, как бобриху на гать, И отроком Митей (вдомек ли уму?) «Заклания» образ — вручался ему. Потом старики, чтобы суд был легок, Несли старшине жемчугов кузовок, От рыбных же весей пекли косовик, С молоками шаньги, а девичий лик Морошковой брагой в черпугах резных Честил поморян и бояр волостных. Ах, звезды помория, сладостно вас Ловить по излучинам дружеских глаз Мережею губ, языка гарпуном, И вдруг разрыдаться с любимым вдвоем! Ах, лебедь небесный, лазоревый крин, В Архангельских дебрях у синих долин! Бревенчатый сон предстает наяву: Я вижу над кедрами храма главу, Она разузорена в лемех и слань, Цветет в сутемёнки, пылает в зарань. С товарищи мастер Аким Зяблецов Воздвигли акафист из рудых столпов, И тепля ущербы — Христова рука Крестом увенчала труды мужика. Три тысячи сосен — печальных сестер Рядил в аксамиты и пестовал бор; Пустынные девы всегда под фатой, Зимой в горностаях, в убрусах весной, С кудрявым Купалой единожды в год Водили в тайге золотой хоровод И вновь засыпали в смолистых фатах. Линяла куница, олень на рогах Отметиной пегой зазимки вершил, Вдруг Сирина голос провеял в тиши: «Лесные невесты, готовьтесь к венцу, Красе ненаглядной и саван к лицу! Отозван Владыкой дубрав херувим, — Идут мужики, с ними мастер Аким; Из ваших телес Богородице в дар Смиренные руки построят стожар, И многие годы на страх сатане Вы будете плакать и петь в тишине! Руда ваших ран, малый паз и сучец Увидят Руси осиянной конец, Чтоб снова в нездешнем безбольном краю Найти лебединую радость свою!» И только замолкла свирель бирюча, На каждой сосне воссияла свеча. Древесные руки скрестив под фатой, Прощалась сестрица с любимой сестрой. Готовьтесь, невесты, идут женихи!.. Вместят ли сказанье глухие стихи? Успение леса поведает тот, Кто слово, как жемчуг, со дна достает. Меж тем мужики, отложив топоры, Склонили колени у мхов и коры И крепко молились, прося у лесов Укладистых матиц, кокор и столпов. Поднялся Аким и топор окрестил: «Ну, братцы, радейте, сколь пота и сил!» Три тысячи бревен скатили с бугра В речную излуку — котел серебра: Плывите, родные, укажет Христос Нагорье иль поле, где ставить погост! И видел Аким, как лучом впереди Плыл лебедь янтарный с крестом на груди. Где устье полого и сизы холмы, Пристал караван в час предутренней тьмы, И кормчая птица златистым крылом Отцам указала на кедровый холм. Церковное место на диво красно: На утро — алтарь, а на полдень — окно, На запад врата, чтобы люди из мглы, Испив купины, уходили светлы. Николин придел — бревна рублены в крюк, Чтоб капали вздохи и тонок был звук. Егорью же строят сусеком придел, Чтоб конь-змееборец испил и поел. Всепетая в недрах соборных живет, — Над ней парусами бревенчатый свод, И кровля шатром — восемь пламенных крыл, Развеянных долу дыханием сил. С товарищи мастер Аким Зяблецов Учились у кедров порядку венцов, А рубке у капли, что камень долбит, Узорности ж крылец у белых ракит — Когда над рекою плывет синева, И вербы плетут из нее кружева, Кувшинами крылец стволы их глядят, И легкою кровлей кокошников скат. С товарищи мастер предивный Аким Срубили акафист и слышен и зрим, Чтоб многие годы на страх сатане Саронская роза цвела в тишине. Поется: «Украшенный вижу чертог», — Такой и Покров у Лебяжьих дорог: Наружу — кузнечного дела врата, Притвором — калик перехожих места, Вторые врата серебрятся слюдой, Как плёсо, где стая лещей под водой. Соборная клеть — восковое дупло, Здесь горлицам-душам добро и тепло. Столбов осетры на резных плавниках Взыграли горе, где молчания страх. Там белке пушистой и глуби озер Печальница твари виет омофор. В пергаменных святцах есть лист выходной, Цветя живописной поблекшей строкой: Творение рая, Индикт, Шестоднев, Писал, дескать, Гурий — изограф царев. Хоть титла не в лад, но не ложна строка, Что Русь украшала сновидца рука!
* * *
Мой братец, мой зяблик весенний, Поющий в березовой сени, Тебя ли сычу над дуплом Уверить в прекрасном былом! Взгляни на сиянье лазури — Земле улыбается Гурий, И киноварь, нежный бакан Льет в пестрые мисы полян! На тундровый месяц взгляни — Дремливей рыбачьей ладьи, То он же, улов эскимос, Везет груду перлов и слез! Закинь невода твоих глаз В речной голубиный атлас, Там рыбью отару зограф Пасет средь кауровых трав! Когда мы с тобою вдвоем Отлетным грустим журавлем, Твой облик — дымок над золой Очерчен иконной графьей! И сизые прошвы от лыж, Капели с берестяных крыш, Все Гурия вапы и сны О розе нетленной весны! Мой мальчик, лосенок больной, С кем делится хлеб трудовой, Приветен лопарский очаг, И пастью не лязгает враг! Мне сиверко в бороду вплел, Как изморозь, сивый помол, Чтоб милый лосенок зимой Укрылся под елью седой! Берлогой глядит борода, Где спят медвежата-года И беличьим выводком дни… Усни, мой подснежник, усни! Лапландия кроткая спит, Не слышно оленьих копыт, Лишь месяц по кости ножом Тебе вырезает псалом!
Поделиться с друзьями: