Чтение онлайн

ЖАНРЫ

За экраном

Маневич Иосиф

Шрифт:

– Надо идти в главк.

Она ничего не понимала. Я взбежал к Авенариусу. Он сидел со своими карточками, как обычно, записывая какие-то сведения по западному кино.

– Юра! Через полчаса мы должны быть в Комитете! Оставляем Москву!

Через четверть часа мы были на улице с небольшим чемоданом, трамваи уже не шли. Мы медленно побрели по бульварам, кое-где встречая людей с вещами. Невозможное, как нам тогда казалось, наступало: Москву покидали…

В Комитете собралась небольшая группа сотрудников – те, у кого были телефоны или кто жил рядом: режиссеры, операторы – всего человек тридцать. Должна была прибыть машина и отвезти всех на вокзал.

Все время звонили на студии, в гаражи. Но, видимо, слух уже дополз и

туда: машин не было ни в одном из многочисленных учреждений, подчиненных Комитету. Где-то, наконец, нашли стоящую в гараже газогенераторную машину, но не было чурок, которыми она топилась. Они были где-то в другом месте, и двое из сотрудников пошли в гараж, чтобы достать чурок (то есть дров) и пригнать машину в Комитет. Время истекало. Я вспомнил, что в «Национале» находится Жорж Васильев. Он утром был в Комитете – привез материалы из Сталинграда, где снималась «Оборона Царицына». С трудом дозвонился. Жорж спал. Я сказал, что он сейчас же должен быть в Комитете, – он долго не мог понять, в чем дело, и хотел отложить на завтра. Наконец на эзоповом языке я ему разъяснил – тогда он стал просить машину для материала… С трудом я уговорил его, чтобы он пришел в Комитет: здесь, дескать, Большаков, и здесь все решат. И Жорж, видимо, окончательно проснувшись, сказал, что сейчас придет.

Через несколько минут Большакову сообщили, что машин не будет. Он отдал распоряжение: всем – пешком на вокзал, вагоны поданы. Тащить чемоданы было невозможно. Надели на себя все, что могли, и в час ночи двинулись на Ярославский вокзал. Шли по Москве группами – человек по шесть-семь, – кто как хотел, так и выбирал маршрут. Пропусков никто не спрашивал. На улицах становилось все более людно, все двигались к вокзалам, на Каланчевку, или в сторону шоссе, которое вело на Горький. Казалось, немецкие танки уже вползают в Москву…

Ярославский вокзал был переполнен. Но поезда уходили – эвакуировали подвижно, составы быстро заполняли людьми. Вначале шли обычные, а затем подавали дачные и электрички. Паники не было, люди группировались, и большинство учреждений знало, когда и на какой путь надо прибыть. Вагоны отходили в полной темноте. Мы собрались в одном из углов. Пришли Мачерет, Оболенский, работники проката. Я вновь пошел звонить Васильеву, так как приехавший Большаков его не дождался. «Националь» не отвечал. Я стал звонить в Комитет, там Кузнецов – начальник военного отдела – жег бумаги. Сказал ему насчет Васильева. «Националь» ведь был рядом: куда он мог деться? Я передал распоряжения Большакова: как закончит с бумагами, захватить всех, кто еще придет, и идти на вокзал, а если подойдет генератор – привезти вещи.

Вокзал все наполнялся, а нас не вызывали. Выйдя на улицу, я увидел, как большой отряд в полушубках выходил справа, из ворот вокзала. «Сибиряки». Это слово казалось тогда спасительным. Они шли в темноте, в белых полушубках, как апостолы. Они шли в ночь – откуда, казалось, ползли танки. Зависть невооруженного штатского шевельнулась в душе. Сибиряки еще не были подавлены тяжестью бессилия. Они шли с автоматами, тогда еще редкими. Они могли принять бой. Они могли не сдаться – приберечь патрон для себя… Слухи ползли все более тревожные. Никто ничего толком не знал. Я вернулся на вокзал. Ничего не знал даже Большаков: он тоже спрашивал. Было уже три часа ночи 16 октября.

Наконец, нам сказали, на какой путь, и мы тихо двинулись на платформу. Стояла электричка. Наши два вагона должны были быть где-то в середине. В душе было затемнение. Все, казалось, погружалось во тьму – будущего не было. С оставлением Москвы рушилось все. А на рассвете шестнадцатого октября оставление Москвы казалось уже неизбежным.

Я пишу эти строки ровно через тридцать пять лет. Я читал описания тех дней, статьи, исторические исследования, и сегодня многое становится ясным. Возникает понимание исторической необходимости случившегося. Раскрываются просчеты гитлеровского

вермахта, наши стратегические планы. Иногда кажется, что 16 октября 1941 года вовсе не было, что Москва не могла быть сдана. Но тогда, в предрассветный час, мало кто мог себе представать, над какой Москвой взойдет солнце.

Ночь была холодная. Люди, оставлявшие Москву в электричках, в машинах, на лошадях и пешком, не желали сдаваться немцам, не верили в возможность оккупационного существования. Но были и другие – наверное, их было немного, но они были. Я слышал их разумные доводы, что бежать некуда, да и незачем. После того как немцы были разгромлены, эти люди быстро перековались в защитников Москвы… Трагические события октябрьских дней во всей их правде еще возникнут на страницах истории, в романах и повестях. Я видел лишь то, что происходило у узких ворот вокзала северной дороги – единственных, от которых непрерывно уползали поезда, следуя один за другим, с интервалом в десять-пятнадцать минут, почти по дачному расписанию воскресных дней.

В вагоне электрички было темно, видны были только те, кто сидел с тобой рядом. Было тихо. Это был час молчания. Говорили отрывочными фразами, как в доме умирающего. Иногда только с платформы врывался чей-то резкий крик. Кто-то кого-то искал, выкрикивали названия учреждений. В каждом составе было несколько наркоматов. Рядом, помню, был вагон Комитета физкультуры и Управления военно-учебных заведений: черные шинели адмиралов, петлицы полковников и комиссаров.

Все сидевшие в электричке напряженно ждали толчка, как сейчас ждешь приземления самолета. Платформы пустели, а мы все стояли. Напряжение росло. Боялись выйти узнать, так как каждую минуту состав мог тронуться. Хотелось есть – видимо, от нервной горячки. Кто-то в темноте, в углу, обнаружил большую корзину, покрытую белоснежной салфеткой. Оказывается, дежурный по Комитету отправил ее на вокзал. В корзине лежали бутерброды, предназначавшиеся для ответственных просмотров, сахар, печенье, стаканы в подстаканниках, ложечки, салфетки. От корзины повеяло чем-то спокойным, довоенным, совершенно невозможным и невозвратимым…

В репродукторе на платформе раздались какие-то шорохи. Я бросился из вагона. Люди смотрели на него молитвенно, подняв головы. Платформа замерла, все ждали, сердце сжималось. Из черного жерла прозвучали слова сводки: самые страшные за все четыре года войны. Уже не панические разговоры, а стальной шепот бесповоротно и бесчувственно произнес их и повторил.

Через десять минут мы оставили Москву, за окном поплыли дачи. Вот и наше убежище на Клязьме…

Мы ехали семь или восемь дней, миновали полосу затемнения, в Ярославле узнали, что Москва не сдана, что в городе объявлено осадное положение.

Электричка благоустраивалась: не помню где, но нам принесли чугунную печурку, вывели трубу в вентилятор. Стало теплей, сняли шубы, разместились на скамейках поудобнее. Местные кинофикаторы, узнав, что едет сам Большаков с Комитетом, приносили кой-какой харч. На станциях мы воровали дрова вместе с адмиралами, препираясь из-за каждого лишнего полена. Станции были захлестнуты морем эвакуации. Стены и столбы сплошь были оклеены бумажками, исписанными расплывшимся чернильным карандашом. Матери искали детей, братья – сестер. Электричка ползла через Россию: на нее с изумлением взирали не только колхозники, но и начальники станций.

Кто-то раздобыл карты, и две скамейки были превращены в клуб: там Иван Григорьевич, его секретарша, моя жена, Авенариус, Забелло и другие, сменяясь, играли в подкидного дурака.

В Новосибирск мы прибыли вечером. Нас встречали. У многих здесь были семьи, кого-то приютили знакомые.

Сотрудники Комитета, эвакуированные сюда еще летом, уже устроились, обзавелись жильем и огородами, приспособились к новым условиям. Я же ни за что не хотел оставаться в Новосибирске, несмотря на то что жили тут по военному времени вполне сносно.

Поделиться с друзьями: