За Маркса
Шрифт:
Кроме того, я бы хотел указать и на то, что этот перевод снабжен замечательным историческим и теоретическим «Введением», которое не только подводит нас к самому ядру наиболее существенных проблем, но и проясняет как их контекст, так и их самих.
В чем же заключается специфический характер «Рукописей 1844 г.» по сравнению с предыдущими текстами Маркса? Какой радикально новый элемент они вносят? Ответ заключается в следующем факте: — «Рукописи» суть продукт встречи Маркса с политической экономией. Разумеется, в них Маркс не впервые столкнулся, как он сам говорит, с «необходимостью» выразить свои взгляды по вопросам экономического порядка (так, в 1842 г. вопрос о краже леса затронул всю ситуацию аграрной земельной собственности; так, статья, появившаяся в том же 1842 г. и посвященная вопросу о цензуре и свободе печати, открыла ему реальность «промышленности» и т. д. и т. п.), но вплоть до этого момента он сталкивался всего лишь с некоторыми экономическими вопросами, причем воспринятыми сквозь призму политических дебатов: короче говоря, он сталкивался не с самой политической экономией, но с определенными эффектами экономической политики или же с определенными экономическими условиями социальных конфликтов («К критике гегелевской философии права»). В 1844 г. перед Марксом предстает сама политическая экономия. Энгельс открыл ему путь в своем «гениальном наброске», посвященном Англии [73] . Но в той же мере как и Энгельс, к этой встрече его подталкивала и необходимость поиска за пределами политики причин конфликтов, неразрешимых в собственно политических границах. Вне связи с этой, первой встречей «Рукописи» могут быть поняты лишь с большим трудом. В парижский
73
Имеется в виду статья Ф. Энгельса «Наброски к критике политической экономии», написанная им в конце 1843 г. — январе 1844 г. и опубликованная в том же году в «Немецко — французском ежегоднике» (Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 544–571). — Прим. пер.
Почему у Маркса появляется убеждение, что политическая экономия лишена основания? Потому что он обнаруживает противоречие, которое она констатирует и фиксирует, даже принимает и преображает: прежде всего, главное противоречие, которое противопоставляет растущую пауперизацию трудящихся и то необычайное богатство, появление которого в современном мире воспевает политическая экономия. Здесь — крест, здесь — поражение этой оптимистической науки, которая воздвигает свое здание на этом слабом аргументе, подобно тому как богатство собственников возрастает на слабости и бедности рабочих. Здесь же — и ее скандал, который Маркс стремится снять, давая экономии тот принцип, который у нее отсутствует и который будет ее светом и вердиктом.
Но именно здесь и раскрывается вторая сторона «Рукописей»: философия. Поскольку встреча Маркса с политической экономией — это и встреча (Ботигелли это очень удачно показывает) философии с политической экономией. Разумеется, не все равно какой философии: речь идет о философии, выстроенной Марксом за время всех его практически — теоретических испытаний (Ботигелли кратко обрисовывает наиболее существенные моменты: идеализм первых текстов, более близкий к Канту и Фихте, чем к Гегелю; антропология Фейербаха) и преобразованной, исправленной, расширенной посредством самой этой встречи. Так или иначе, еще одна философия, отмеченная глубоким влиянием фейербахианской проблематики и искушаемая неуверенным желанием возвращения к прошлому, от Фейербаха к Гегелю. Именно эта философия разрешит главное противоречие политической экономии, помыслив его, а через него — и всю политическую экономию, все ее категории, исходя из одного ключевого понятия: понятия отчужденного труда. И здесь мы подходим к самому ядру проблемы, здесь мы находимся в опасной близости ото всех идеалистических искушений или же искушений слишком уж поспешно провозглашаемого материализма… поскольку на первый взгляд здесь мы уже находимся в области знания, я хочу сказать — в таком концептуальном ландшафте, где мы можем различить и частную собственность, и капитал, и деньги, и разделение труда, и отчуждение трудящихся, и их эмансипацию, и гуманизм — их обетованное будущее. Все или почти все категории, которые мы найдем в «Капитале» и которые мы поэтому можем принять за предвосхищение «Капитала», за проект «Капитала» или даже за его первую зарисовку, уже готовую в общих чертах, но все еще эскизную, лишенную полноты деталей, но отнюдь не гениальности завершенного труда. Так художникам порой удаются рисунки, которые сделаны словно одним движением, в которых все — рождение нового, и которые даже в своей незавершенности более величественны, чем содержащееся в них произведение. Нечто подобное этой свежести и новизне присутствует и в очаровании, излучаемом «Рукописями», в их преодолевающей всякое сопротивление логичности (Ботигелли верно отмечает «строгость их аргументации», их «неумолимую логику»), в убедительности их диалектики. Но есть в них и само убеждение этой убедительности, смысл, который эта логика и эта строгость придают легко узнаваемым понятиям, а значит — смысл самой этой логики и этой строгости: смысл все еще философский, в том самом значении слова «философский», которое позднее будет вызывать у Маркса безоговорочное осуждение. Поскольку всякая строгость и всякая диалектика стоят лишь того, чего стоит смысл, которому они служат и который они иллюстрируют. Когда — нибудь нам еще придется обратиться к деталям и разъяснить этот текст слово за словом: задаться вопросом о теоретическом статусе и теоретической роли, приданных ключевому понятию отчужденного труда; исследовать концептуальное поле этого понятия; признать, что оно действительно играет ту роль, которую Маркс ему отводит: роль первооснования; но что оно способно играть эту роль лишь потому, что оно получает ее как миссию и мандат от целой концепции Человека, которая из сущности человека извлекает необходимость и содержание столь знакомых нам экономических понятий. Короче говоря, за терминами, связанными с близостью будущего смысла, нам придется обнаружить смысл, все еще удерживающий их в плену некой философии, остатки престижа и власти которой продолжают довлеть над ними. И если бы я не опасался злоупотребления свободой предвосхищения результатов этого доказательства, то я бы, пожалуй, сказал, что в этом отношении, т. е. относительно радикального господства философии над тем содержанием, которое вскоре станет от нее радикально независимым, Маркс, наиболее далекий от Маркса — это именно этот Маркс, наиболее близкий, Маркс рубежа, Маркс, уже почти готовый переступить порог — словно до разрыва и для того, чтобы его завершить, ему понадобилось предоставить философии все, последние возможности, понадобилось дать ей это абсолютное господство над своим противником и позволить ей этот безмерный теоретический триумф, обернувшийся ее собственным поражением.
Введение Ботигелли раскрывает перед нами самое ядро этих проблем. К числу наиболее примечательных я отношу те страницы, на которых он задает вопрос о теоретическом статусе отчужденного труда, сравнивает экономические понятия «Рукописей» с экономическими понятиями «Капитала», ставит фундаментальный вопрос о теоретической природе (для Маркса 1844 г.) этой встреченной им политической экономии. Простая фраза: «Буржуазная политическая экономия предстает перед Марксом как своего рода феноменология» кажется мне решающей, столь же фундаментальным представляется мне тот факт, что Маркс принимает политическую экономию именно в том виде, в котором она себя предлагает, не ставя под вопрос содержание ее понятий и их систематику, как он это будет делать позднее: именно эта «абстракция» Экономии оправдывает другую «абстракцию»: абстракцию Философии, которая займется ее обоснованием. И узнавание философии, которая присутствует в «Рукописях», с необходимостью отбрасывает нас к нашему исходному пункту: встрече с политической экономией, заставляя нас поставить вопрос: какова та реальность, которую Маркс встретил в лице этой экономии? Сама экономия? Или, скорее, некая экономическая идеология, неотделимая от теорий экономистов, т. е. в полном соответствии с уже цитированным выражением, некая «феноменология»?
Чтобы закончить, я добавлю только одно замечание. Если эта интерпретация может привести кое — кого в замешательство, то причиной является то доверие, которое они проявляют по отношению к смешению (избежать которого, следует признать, для наших современников довольно трудно, поскольку целый пласт исторического прошлого избавляет их от необходимости различать эти роли) между тем, что можно назвать политическими и теоретическими позициями Маркса в период формирования его мысли. Ботигелли очень ясно разглядел эту трудность, которую он прямо стремится разрешить, когда пишет, что текст «К критике гегелевской философии права» (1843) «знаменует собой переход Маркса на позиции пролетариата, т. е. переход к коммунизму. Это не означает, что исторический материализм уже был разработан». Таким образом, существует политическое прочтение текстов молодого Маркса и прочтение теоретическое. Например, такой текст, как «К еврейскому вопросу», есть текст политически ангажированный, вовлеченный в борьбу за коммунизм. Но в то же время это глубоко «идеологический» текст: таким
образом, это не тот текст, который можно теоретически идентифицировать с более поздними текстами, которые дадут определение исторического материализма и которые могли бы вплоть до самого основания прояснить то реальное коммунистическое движение 1843 г., которое родилось до них, независимо от них, и в ряды которого тогда вступил молодой Маркс. Впрочем, даже наш собственный опыт может напомнить нам о том, что можно быть «коммунистом», не будучи «марксистом». Это различение требуется для того, чтобы избежать политического искушения, заключающегося в смешении теоретических позиций Маркса с его политическими позициями и в легитимации первых ссылкой на последние. Но это многое проясняющее различение тут же вновь отсылает нас к сформулированному Ботигелли требованию: разработать «другой метод», для того чтобы объяснить формирование мысли Маркса, а следовательно, и его моменты, этапы, «синхронные срезы» («presents»), короче говоря, ее преобразование; для того чтобы объяснить ту парадоксальную диалектику, наиболее исключительным эпизодом которой являются, конечно же, сами «Рукописи», которые Маркс так и не опубликовал, но которые тем не менее показывают ее нам в обнаженном виде, в мысли одновременно три — умфирующей и поверженной, на пороге становления самой собой, посредством радикального, последнего, т. е. первого преобразования.Декабрь 1962 г.
О МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКОЙ ДИАЛЕКТИКЕ (К вопросу о неравенстве истоков)
Все мистерии, которые уводят теорию в мистицизм, находят свое рациональное разрешение в человеческой практике и в понимании этой практики.
К. Маркс. Восьмой тезис о Фейербахе
Если попытаться в нескольких словах охарактеризовать те критические замечания, которые были направлены в мой адрес, то можно сказать, что все они, признавая, что мои исследования не лишены интереса, в то же время указывают на то, что они являются теоретически и политически опасными.
Эти критические замечания выражают, порой видоизменяя формулировки, два существенных опасения:
1. Я «сделал акцент» на дисконтинуальности, которая отделяет Маркса от Гегеля. Результат: что же остается тогда от «рационального зерна» гегелевской диалектики, от самой диалектики, а следовательно, от «Капитала» и от основополагающего закона нашей эпохи? [74]
2. Предложив понятие «сверхдетерминированного противоречия», я заменил «монистическую» марксистскую концепцию истории концепцией «плюралистической». Результат: что же остается от исторической необходимости, от ее единства, от определяющей роли экономики — а следовательно, и от основополагающего закона нашей эпохи? [75]
74
Р. Гароди: «…вполне понять, что мы рискуем выбросить за борт, когда недооцениваем гегелевское наследие в мысли Маркса: не только ранние работы Маркса, работы Энгельса и Ленина, но и сам «Капитал»» (R. Garaudy, A propos des manuscrits de 44, Cahiers du communisme, p. 118 (mars 1963)).
75
Г. Мюри: «…мне не кажется обоснованным признание того, что он (Л. А.) не без излишнего шума предложил новое понятие, для того чтобы высказать истину, известную со времен Маркса и Энгельса. Более вероятно то, что ему показалось необходимым настаивать на существовании непреодолимого разрыва между детерминацией со стороны базиса или инфраструктуры и надстройки или сверхструктуры. Именно поэтому он отказывается менять местами полюсы противоречия между гражданским обществом и государством, о котором идет речь у Гегеля, делая, подобно Марксу, гражданское общество доминирующим полюсом, а государство — явлением, феноменом этой сущности. Между тем это решение, искусственно введенное в диалектику истории, делает для него невозможным увидеть то, как сам внутренний принцип капитализма в его специфическом противоречии порождает посредством своего собственного развития более высокую стадию империализма, неравномерность прогресса и необходимость наиболее слабого звена…» (La Pens'ee, avril 1963, Mat'erialisme et Hyperempirisme, p. 49). P. Гароди: «Хотя опосредования могут быть бесконечно сложными, человеческая практика едина, и именно ее диалектика представляет собой движущий принцип истории. Скрывать ее за (действительным) многообразием «сверхдетерминаций» значит затемнять наиболее существенное содержание «Капитала», который в первую очередь является исследованием этого главного противоречия, этого фундаментального закона развития буржуазного общества. Но как тогда возможно мыслить объективное существование основополагающего закона развития нашей эпохи, закона перехода к социализму?» (р. 119).
Эти опасения, как и мои работы, затрагивают две проблемы. Первая касается гегелевской диалектики: в чем заключается «рациональность», которую признает за ней Маркс? Вторая касается диалектики марксистской: в чем заключается та специфичность, которая строго отличает ее от гегелевской диалектики? Две проблемы, которые на деле суть одна и та же проблема, поскольку речь здесь идет лишь о двух аспектах более строгого и более ясного понимания мысли Маркса.
Вскоре я обращусь к вопросу о «рациональности» гегелевской диалектики. Но сейчас я бы хотел ближе рассмотреть второй аспект проблемы (который определяет собой первый): специфичность марксистской диалектики.
Позволю себе обратить внимание читателя на то, что я, по мере своих сил, пытаюсь придавать используемым мною понятиям строгий смысл; что для того, чтобы понять эти понятия, необходимо иметь эту строгость в виду и в той мере, в какой она не является всего лишь воображаемой, следовать ей. Нужно ли напоминать, что без строгости, которую требует ее объект, невозможна никакая теория, т. е. теоретическая практика в строгом смысле слова?
1. ПРАКТИЧЕСКОЕ РЕШЕНИЕ И ТЕОРЕТИЧЕСКАЯ ПРОБЛЕМА. ДЛЯ ЧЕГО ТЕОРИЯ?
Проблема, которая была поставлена в моем последнем исследовании: «Что представляет собой «переворачивание» гегелевской диалектики, которое совершил Маркс? Каково специфическое отличие марксистской диалектики от диалектики Гегеля?» — есть проблема теоретическая.
Утверждение, что это теоретическая проблема, предполагает, что ее теоретическое разрешение должно дать нам новое знание, органически связанное с другими знаниями, содержащимися в марксистской теории. Утверждение, что это теоретическая проблема, предполагает, что речь идет не о всего лишь воображаемой трудности, но о трудности действительно существующей, такой, которая выражена в форме проблемы, т. е. в форме, подчиненной следующим императивным условиям: определение поля (теоретических) знаний, в котором мы ставим (располагаем) проблему; определение точного места ее постановки; определение понятий, необходимых для того, чтобы ее поставить.
Только постановка, исследование и разрешение проблемы, т. е. теоретическая практика, в которой мы участвуем (в которую мы входим), могут дать доказательство того, что эти условия выполнены.
Между тем в данном случае то, что необходимо выразить в форме проблемы и теоретического решения, уже существует в практике марксизма. Марксистская практика не только столкнулась с этой «трудностью» и подтвердила, что она действительно была реальной, а не воображаемой, но и на деле, в своих собственных границах «свела с нею счеты» и преодолела ее. Решение нашей теоретической проблемы уже давно существует в практическом состоянии, в марксистской практике. Поэтому постановка и разрешение нашей теоретической проблемы заключаются в конечном счете в теоретическом выражении того существующего в практическом состоянии «решения», которое марксистская практика дала реальной трудности, встреченной ею в процессе ее развития, на существование которой она указала и с которой она, если судить по ее собственным утверждениям, свела счеты [76] .
76
Свести счеты. Именно это выражение Маркс употребляет в предисловии к работе «К критике политической экономии» (1858), когда, мысленно возвращаясь к своей встрече с Энгельсом, которая произошла весной 1845 г. в Брюсселе, и к работе над «Немецкой идеологией», он говорит о сведении счетов (Abrechnung) с «нашей прежней философской совестью». В послесловии ко второму изданию «Капитала» речь также явно идет об этом сведении счетов, которое предполагает признание долга, а именно признание «рациональной стороны» гегелевской диалектики.