Заколдованная Элла
Шрифт:
В следующем письме он писал:
Когда я узнал, что буду королем, я не помню. Словно всегда это знал. Но в семье постоянно рассказывают обо мне две легенды — в конце концов я и сам в них поверил. В одной я вел себя как герой, зато вторая льстит мне куда меньше.
Когда мне было шесть лет, а моей сестре Сесилии четыре, мне подарили лютню. Сесилия завидовала мне и все норовила ущипнуть струну. В конце концов, я отдал ей лютню — и слуги решили, будто это верный признак, что я буду щедрым королем. На самом-то деле музыкант из меня никудышный, но этого никто не учел. А. когда я возразил, мол, невелика жертва расстаться с тем, чем не дорожишь, это сочли признаком скромности, а скромность — опять же достоинство, подобающее королю.
А. я вот не уверен, что рассказывать все это тебе — признак скромности. Я это рассказываю, поскольку хочу, чтобы ты знала: да, у меня есть качества,
Мы с отцом шли по улице фрелла, и вдруг кто-то кинул в него перезрелым помидором. Оттирая одежду, отец ласково обратился к незнакомцу, поговорил с ним и, в конце концов, помог ему в беде. А я потом спросил, почему наглеца не наказали. Отец ответил, что к тому времени, как я стану королем, я сам всe пойму, а я сказал — не хочу становиться королем, если за это в меня будут бросаться помидорами. Неблагодарное это дело, заявил я.
Когда отец рассказывает эту историю, то каждый раз хохочет до упаду. Теперь я знаю почему: да, быть королем — дело неблагодарное, но помидоры — сущий пустяк по сравнению со всем остальным.
Из этого рассказа я сделала вывод, что Чар не прочь посмеяться над самим собой. Еще бы — никто не совершенен. Он очень рвался поделиться своим мнением по любому поводу, но не всегда задумывался, интересно ли это слушателю или, например, читателю. Об Айорте Чар писал куда больше, чем мне хотелось знать: как там устроены ремесленные гильдии, сколько галлонов молока дает в год средняя айортийская корова, как местные жители возделывают поля. И многое другое.
Впрочем, это была простительная слабость. Чар признался мне в куда более серьезном недостатке.
Пожалуй, я доверю это тебе одной. А. еще разве что своему коню: ему я вообще все рассказываю, ведь он не станет ни осуждать меня, ни донимать советами. Я пишу тебе об этом, поскольку ты должна знать обо мне всe. Хорошее во мне ты разглядишь сама, тут я тебе доверяю, но мне надо быть уверенным, что ты не просмотришь плохого.
Меня трудно разозлить — но я столь же трудно прощаю. Например, мой учи-тель иностранных языков умеет выставить меня дураком. Я терпел его обращение, но если бы он щадил мое самолюбие, выучил бы куда больше. После меня он учил Сесилию — и обращался с ней так же. Когда я впервые увидел слезы на ее глазах, то предупредил учителя, что не оставлю этого. На второй раз я его уволил. Отец до-верял моему мнению и поддержал меня.
Однако я не остановился на достигнутом. Я был еще ребенок — но принял меры, чтобы учитель больше не нашел себе места. И хотя победа моя была полной и теперь он конченый человек — а прошло уже шесть лет, — стоит мне вспомнить о нем, и меня охватывает ярость. Вот и сейчас я пишу эти строки в бешенстве.
Возможно, ты извинишь меня под тем предлогом, что я заботливый брат; надеюсь, я такой и есть. однако собственная ярость ставит меня в тупик. А еще мне интересно, не было ли, по сути дела, то, как я поступил с учителем, просто категорическим нежеланием допускать, чтобы в меня и моих родных бросались помидорами.
В ответ я написала:
Мэнди говорит, на свете есть две разновидности людей: те, кто во всем винит других, и те, кто вo всем винит только себя. Себя я отношу к третьей разновидности — к тем, кто всегда знает, кого и в чем надо винить. Итак, ты — виновен. Твое преступление — слишком рьяное стремление защищать тех, кого ты любишь. Твои недостатки — продолжение твоих достоинств. Как это отвратительно!
Хотя ты поведал мне о своих недостатках, я, пожалуй, воздержусь от подобной откровенности. О моих слабых сторонах ты узнаешь сам. И будь любезен исхитриться и простить их — даже если, как ты пишешь, прощать тебе нож острый.
Дату следующего письма от Чара я запомнила навсегда: двадцать четвертое мая, четверг. Он уехал ровно полгода назад. Письмо пришло утром, но у меня весь день не было ни секунды, чтобы его прочитать. На заре мне пришлось по приказу мамочки Ольги отмывать плитки во дворе. Потом Оливия велела мне пересчитать ее монетки, которых были тысячи, — причем несколько раз, поскольку была убеждена, что я ошибаюсь. Вечером Хетти заставила меня готовить ее к балу, в том числе выщипать волоски, в изобилии росшие у нее над верхней губой.
Когда Хетти наконец отбыла, оказалось, что Мэнди успела прибрать в кухне без меня. А значит, остаток вечера был в моем распоряжении.
Я убежала к себе в каморку и открыла окошко, и меня обдувал прохладный воздух. Потом зажгла огарок свечи, который стянула для меня Мэнди, и осторожно пристроила его подальше от сквозняка. Села на тюфяк и распечатала письмо.
Милая Элла!
Вообще-то, нетерпение мне несвойственно. Однако твои письма для меня — настоящая пытка. От них я только и мечтаю, что вскочить на коня и поскакать во Фрелл — и заставить тебя, наконец, объясниться.
Письма твои кокетливы, забавны, глубоки и (иногда) серьезны. Когда я получаю их, меня переполняет счастье — но и горечь тоже. Ты почти ничего не рассказываешь о своей повседневной жизни; я представления не имею, чем ты занимаешься. Да мне и неважно — обожаю строить догадки. Но и важного ты тоже не говоришь — что ты чувствуешь, хотя на свои чувства я тебе намекал, и частенько.
Я тебе нравлюсь. Если бы не нравился, ты не тратила бы времени на писанину. А я тебя люблю — наверное, с того самого мига, когда увидел тебя на похоронах матери. Я хочу быть с тобой до самой смерти и далее за ее порогом, а ты мне пишешь, что слишком маленькая, чтобы выйти замуж, или слишком старая, или слишком низкорослая, или слишком голодная, и, в конце концов, я в отчаянии мну твои письма в кулаке, а потом расправляю и перечитываю в двенадцатый раз в поисках скрытого смысла.
Отец в письмах постоянно спрашивает, не нравится ли мне какая-нибудь юная айортийка или кто-нибудь из наших знакомых дома. Я отвечаю — нет. По-моему, это признание в очередном моем недостатке — в гордыне. Не хочу, чтобы он знал, что я кого-то люблю, если эта любовь безответна.
Ты бы его очаровала — и матушку тоже. Они были бы твои навеки. Совсем как я.
А какой ты будешь красивой невестой — за кого бы ты ни вышла, сколько бы тебе ни было лет. А какой ты будешь королевой — если повезет мне! Кто сравнится с тобой в изяществе? В живости? В мелодичности голоса? Я-то могу бесконечно распространяться о твоих достоинствах, но хочу, чтобы ты поскорее дочитала письмо и ответила мне.
Сегодня я не в состоянии писать ни об Айорте, ни о своих занятиях — ни о чем. В моих силах лишь отправить это письмо и ждать.
С любовью (какая радость писать это слово!), с любовью, с любовью —
Глава двадцать пятая
Я смотрела на страницу, разинув рот. Перечитала. Еще раз. И еще. Оцепенело заметила, что грязные пальцы измазали письмо в саже.
Чар меня любит. Любит — с самой первой встречи!
Я-то, наверное, влюбилась в него уже потом, но теперь любила его так же, как он меня, а может, и сильнее. Я любила его смех, его почерк, его пристальный взгляд, его чувство собственного достоинства, его веснушки, его руки, его твердую решимость рассказать мне обо всех своих недостатках и его умение смеяться моим шуткам. А главное — как ни стыдно в этом признаться — я любила его любовь ко мне.
Я бережно поставила огарок на пол и затанцевала по комнате, выделывая пируэты.
Я выйду за Чара и буду жить с любимым всю жизнь.
Я уеду от мамочки Ольги и ее дочурок.
Никто не будет мне приказывать.
Да, неожиданный выход из положения. Вот бы Люсинда взбесилась, если бы поняла, что я перестану быть послушной, став недосягаемой для приказов. Такой способ избавиться от проклятия удивит даже Мэнди.
Я вытащила из тайника на дне шкафчика лист бумаги. Пусть моему любимому не придется ни секунды терзаться от нетерпения.
Но не успела я написать «Мой милый Чар, дорогой Чар, любимый Чар!», как свечной огарок затрещал и погас. Я твердо настроилась проснуться, едва достаточно рассветет и можно будет писать. И заснула, сочиняя письмо.
Среди ночи меня так и подбросило, и счастью моему пришел конец.
Если я выйду за Чара, проклятие никуда не денется! Более того, оно станет давить на меня лишь сильнее. И на Чара — ведь он тоже будет проклят.
Вдруг о моем беспрекословном послушании станет известно? О нем уже пронюхали мои новые родственницы, и они не преминут воспользоваться своим знанием, чтобы добиться высокого положения в обществе и разбогатеть еще больше.
Это бы еще ничего, но враги Киррии способны обратить проклятие в куда большее зло. Каким мощным орудием оно станет в бессовестных руках! Меня заставят выдавать государственные тайны. Меня могут даже заставить убить Чара!
А что мой секрет будет раскрыт, я не сомневалась. При дворе найдутся зоркие глаза и чуткие уши, настроенные на признаки подобной слабости. Всех не обманешь, нечего и мечтать.
Как же быть? Мама приказала никому не говорить о проклятии, но Мэнди может дать мне другой приказ, чтобы я призналась Чару. А он уж примет меры.
Я все ему напишу. Сейчас же побегу разбужу Мэнди. Я села на тюфяке — счастье вернулось ко мне. И тут же рухнула обратно.
Что за меры он примет? Ему придется запретить всем на свете говорить со мной и писать мне. Он запрет меня подальше от посторонних глаз. Дело хорошее — только ему придется самому носить мне еду, пряжу на одежду, дрова на растопку. Это будет бремя почище свадебных даров Люсинды. И что подумают в Киррии о королеве-затворнице? Да и мне каково будет сидеть день-деньской взаперти, будто Рапунцель в башне: И вообще иногда даже самых разумных мер предосторожности оказывается недостаточно.