Защита Чижика
Шрифт:
Да любой таксист московский, замученный, вечно невыспавшийся — живой пример! Вечер, потоки фар на Садовом кольце. Он сидит в автомобиле, пропитанном запахом бензина, дешевого табака и чужого пота. Руки на баранке, ноги на педалях — тело управляет машиной, вписываясь в безумный танец столичного трафика (поток моторно-рефлекторный). Глаза сканируют тротуары, выхватывая фигуру торопливого пешехода, готового броситься под колеса ради экономии тридцати секунд — стоп, тормоз, ругань сквозь зубы (поток визуально-адаптационный, стрессовый). Одновременно он пересказывает пассажиру, последние московские известия — сплетни из гаража, обрывки новостей из «Говорит Москва», анекдот про чукчу (поток коммуникативный, фольклорный). И фоном, вечным саундтреком этой какофонии, бубнит радио — то песня, то сводка погоды, то что-то про перевыполнение плана (поток
Весь фокус — научиться потоком управлять. Не просто плыть по течению нейронных рек, а направлять их, как гидротехник, строящий каналы. Возьмём шахматиста за доской. Он не просто смотрит на позицию. Он одновременно анализирует два, три, а то и четыре возможных продолжения. В одном потоке — вариант с жертвой качества, острый, как бритва, требующий точнейшего расчета. В другом — солидное позиционное давление, медленное удушение. В третьем — хитроумная ловушка на фланге. И все эти виртуальные доски живут в его голове параллельно, ветвятся, порождают подварианты, оцениваются по скрытым алгоритмам полезности. И из этого кипящего котла возможностей он, как алхимик, извлекает оптимальный ход — единственную жемчужину в навозном море вероятностей.
А во время эстафеты олимпийского огня… Бегу я с факелом по стадиону, толпа ревёт, камеры щелкают, ноги работают (поток физический, церемониальный). Идеальное время, чтобы размышлять о жизни. О ее абсурдности, о вечном беге по кругу, о том, куда, чёрт возьми, подевались все те пионерские мечты, что горели ярче факела? Поток философский, меланхолический. Когда ещё о ней размышлять, как не сейчас? В суете будней на это времени не находится. А тут — беги и думай. Многопоточность как спасительная лазейка для рефлексии в самом центре событий.
Почти два года назад довелось мне встретиться с одним писателем, встретиться по делам «Поиска». Он был в возрасте преклонном, ресторанные посиделки его не прельщали — слишком шумно, слишком суетно. И я поехал к нему на дачу, в самое сердце литературного заповедника — в Переделкино. Дорога знакомая, но в тот день она вилась под низким, свинцовым небом. Шёл дождь, не ливень, а тот самый, нудный, пронизывающий до костей дождь, что превращает мир в серую акварель. Я вёз Пражский торт, бутылку шампанского, настоящего, французского, бутылку коньяка, опять же подлинного, из одноименной провинции, и упаковку краснодарского зеленого чая — для представительства, для ритуала. В гости к писателям с пустыми руками ходить неприлично. Это не просто подарки, это ключи, отмыкающие двери доверия.
Сидели мы в его столовой, окна которой, несмотря на погоду, наполняли комнату рассеянным, влажным светом. Стол старинный, деревянный, пахнущий воском и временем. С видом на сирень за окном — кусты, отяжелевшие от дождя, гнулись, роняя пожухлые листья. Капли стекали по стеклу, рисуя причудливые, мимолетные карты. Пили чай из тонких фарфоровых чашек — тот самый краснодарский, исцеляющий. И говорили о том, о сём. О погоде, о новостях в Союзе Писателей, о том, как жить становится интереснее и интереснее. Об издательской политике. О современных журналах.
Я спросил, нет ли у него чего-нибудь новенького, для «Поиска». Старик помолчал, потер переносицу, взгляд его ушел куда-то в пространство над моим левым ухом, будто там висел невидимый экран с текстом. Он отвечал, что есть, но вряд ли подойдет. Голос его, тихий и чуть хрипловатый, звучал с осторожностью человека, привыкшего к непониманию.
Продолжение его романа «Голубой человек». Того самого, что прогремел в свое время — история про комсомольца конца пятидесятых, яростного, идейного, чистого, как слеза бегемота. И вот этот парень волею автора (а какая ещё воля может быть в литературе?) был перенесён в царскую Россию конца прошлого века. Столкновение эпох, мировоззрений, религий. Роман издан, и переиздан, и опять переиздан, и в четвертый раз переиздан — знак читательской любви и, возможно, некой вневременной правды. А вот продолжение…
Он замолчал, потягивая чай. У него у самого вызывает сомнение. Сомнение не в качестве текста, а в… уместности. В том, что сейчас это нужно.
— Вряд ли подойдет вам.
— А почему «вряд ли»? — не удержался я.
Старик вздохнул, поставил чашку. Звон фарфора о блюдце прозвучал неожиданно громко в тишине комнаты, нарушаемой только шорохом дождя.
— Во второй
части тот же парень, — начал он, и голос его приобрел ту самую интонацию уходящей эпохи — уже взрослый человек. Не мальчик, не юнец. Годы прошли. На дворе семьдесят шестой год. Жизнь, в общем, удалась. Он начальник цеха провинциального завода, человек с положением. Женат, сын подрастает. Есть квартира, есть «Москвич — 412». Казалось бы, живи да радуйся. Ан нет. Попадает опять в царскую Россию, но уже тринадцатого года. В эпоху, когда, согласно учебникам, всё трещит по швам.Попадает и видит: за двадцать лет Россия здорово изменилась. Его прежний, из девятнадцатого века, знакомый, рабочий, с которым он когда-то в первой части делил тяготы и лишения, стал мастером. Не просто выбился в люди — преуспел! У него тоже квартира, втрое больше против квартиры героя в семьдесят шестом! Просторная, светлая, с мебелью, может, и не новой, но добротной, не из опилок. У него четверо детей, все учатся в гимназиях! Жена занята домом, да ещё прислуга помогает. Простая женщина, а живет почти барыней. Обуржуазился совсем, в общем. И не стыдится. Напротив. ещё и героя соблазняет: Ты, мол, человек серьезный, техническую голову имеешь, руки золотые. Давай к нам на завод, мы расширяемся! Заработки, если голова и руки на месте, хорошие. Очень хорошие! И говорит это искренне.
Гуляет герой по городу тринадцатого года, и удивляется: в витринах лавок еды всякой полно! Колбасы висят гирляндами, сыры горками, масло бочками. И никаких очередей — ни за колбасой краковской, ни за убоиной какой-нибудь. Зашёл — купил. А на базарах люди кур живыми берут, чтобы дома зарезать, ощипать — свежатинкой на воскресенье побаловаться. Изобилие. Невиданное! В книжный зашёл — тут тебе и Ульянов, «Развитие капитализма в России», продается открыто, и Карл Маркс — пусть и в дорогих изданиях, но лежат! А уж всяких Уэллсов, Жюль Вернов или Конан-Дойлей — просто завались. Фантастика, приключения — на любой вкус. Газеты всякие и разные: от черносотенных до почти революционных. Даже «Правду» можно купить. Мир, в котором, казалось бы, есть все. И свобода слова — больше, чем у него дома. И сытость — несравнимо больше.
И вот он стоит посреди этого сытого, шумного, дурманящего запахом свежего хлеба и копчёной селёдки мира, стоит и думает: если за двадцать лет все так изменилось — от нищеты и бесправия к этому… буржуазному благополучию и относительной вольнице, то, может, ещё через двадцать лет, в тридцать третьем, совсем неплохо станет? Без революций, без крови, естественным путём? Такие вот несвоевременные мысли, — вздохнул писатель, и взгляд его стал остекленевшим, уставшим. — Не ко двору. Не ко времени.
— То есть герой сам стал мещанином? — уточнил я, пытаясь понять суть сомнений старика.
— Нет, — покачал головой писатель, — он же наш, он же советский человек. В нём горит искра. Он видит и грязь — нищету в переулках, пьяных оборванцев, спесь чиновников, тупую упёртость городовых. Сытость — не для всех. И он начинает действовать. Пишет Ленину в редакцию «Правды». Предсказывает выстрел в Сараево и катастрофу в Восточной Пруссии. Пытается сеять разумное, доброе, вечное.
Но вот что я понял, работая над этим, — продолжил он, и в голосе его зазвучали нотки чего-то вроде научного азарта, смешанного с суеверным страхом. — На человека, погруженное в иную реальность, действует выталкивающая сила. Как в физике. Пропорциональная изменениям, привнесённым в эту реальность. Ты — инородное тело. Чуждый элемент. Пока ты живешь тихо-мирно, как премудрый пискарь, не лезешь со своими идеями, не пытаешься сдвинуть даже пылинку с места, то и ничего. Мир тебя терпит. Как терпит миллионы таких же, незаметных. А если меняешь реальность — жди неприятностей. И дело не только в сознательном противодействии системы. Само собой, от жандармов — куда ж без них. Но и сама действительность, кажется, на тебя ополчилась. Мир начинает сопротивляться на уровне стихий, случайностей, абсурда. То вдруг кирпич с крыши падает — аккурат тебе на голову. То масло на трамвайные рельсы проливают — и ты поскальзываешься прямо перед трамваем. А масло, хоть и постное, денег стоит, его ценят, его берегут. Значит, пролили нарочно? Или само пролилось? И вообще всяческие злоключения — лошадь понесёт именно под тобой, бандит вдруг нападёт в самом глухом углу, хотя ты там первый раз, собака собственная сбесится и укусит. Противится реальность. Выталкивает чужеродный элемент. Закон сохранения исторической инерции. Или… закон самозащиты системы.