Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал "проза сибири" № 1995 г.
Шрифт:

„Семь часов Исленьского времени",— сказал „Альпинист" и умолк. А Захар Иванович разглядел за стеклом суетившуюся в комнате жену и подумал: „Подняла-а-ася, бедная, коечку свою родиму заправляет. Ох, не сломайся, туды-твою-растуды. Не перетрудись. Это сколь же сил надо потратить — койку-то застелить, поберегла бы уж себя, мать бы с ей, с постелей, так бы полежала, один хрен вечером снова расстилать**. И захотелось очень вдруг Захару Ивановичу что-нибудь сказать своей жене.

— Эй!

Матрена подошла к окну, протерла запотень, кивнула: дескать, слушаю.

— Ты пашто колун-то опять посередь ограды бросила?!

— А я ли это! Очурайся-ка.

— Мне и очурываться нечего. Не Бельмотрон же твой с ним гулевывал, а он, дак я ему башку-то живо отверну!

— Опомнись-ка! Кто, я, что ли, вечор на нем проволку перерубала, а? —

Матрена взбила подушку и бросила ее на кровать. От незаслуженного обвинения глаза Матрены округлились — и так всегда, когда обидится.

Захар Иванович вспомнил, что вчера вечером на самом деле перерубал на обухе колуна проволоку на остожье, но услышал, как ругаются у Араниных, подскочил к щели в заборе, где и проторчал до скорых сумерек, а про колун так и забыл, увидев много интересного.

— Глаза-то не пучь свои лягушачьи. Уж ни в жись не признается. Морда бесстыжая. Это уж после меня, долго ли я порубил там. Запамятовала, дак так и скажи, нечего на других напраслину возводить, Привыкла всё на кого-то сваливать,— сказал так Захар Иванович и, уходя уже, добавил:— Носом в другой раз натыкаю. Сидит там, как раздрона.

Суха пыль на тропинках. Седа от росы трава. Темными следами избороздил поляны скот. Пожелтело солнце, задержись на нем взор — переливается игриво из желтого в зеленое, из зеленого — в фиолетовое. Гонит ветерок облачную занавесу, наполовину освободил от нее уже небо, не заметишь, как очистит всё.

„Вспомнил, так-вашу-растак! И точно, что пеленочное".

Вспомнил Захар Иванович то, что не мог вспомнить в ограде, то, что вкатилось в его память маленьким шариком, шариком маленьким и выкатилось, а теперь вот вернулось орешком и раскололось, тайну обнажив. Трех, четырех ли лет лет странствовал он нагишом по задам отцовского двора среди огромных лопухов, лебеды и крапивы, и залетела ему под веко шипица репейная, да так глубоко, что ни отец, ни мать, ни даже бабушка вызволить ее оттуда не смогли. Проплакал Захарка всю ночь, а чуть свет, запеленала мать Захарку, чтобы не тер тот глаз ручонками, и понесла его к старухе Федотихе. Та языком и вытащила. А вот когда вела мать исцеленного Захарку домой, и был такой же точно туман, такой же воздух, такое же солнце и что-то такое же еще, может быть, пелена на небе.

„И вспомнится идь такое. Мелочь эдакая. Не нарошно же вспоминал. Чё бы доброе не забыть, а тут... Ну, вот идь... где там и хранится?"

Быстро намокли носки сапог. Умышленно Захар Иванович шагал не по сухой тропинке, а по траве — для того, чтобы смыть налипшую на подошвы в сгородчике глину. Оглянулся: след в две ленты.

„Скоро обыгает".

На тропинку сходить не стал: мокрые, уже чистые сапоги враз покроются пылью.

„Давеча дегтем смазал — не потекут, а ежлив и отсыреют малость онучи, дак, один хрен, дома снимать, минута — и обсохли. Эх, винтовка-пистонка. Не побежишь уж босиком-то, Захар. Не нагишом уж — босиком. Не побежишь. Даже и за спор не отважишься, ну, разве что за пятьдесят рублей или за сто. И идь не потому, что есть в чем, а потому, что смешно

будет: Захар, скажут, спятил — босиком, как петух, по росе разгуливает. Аранин от хохота надсадится и из окна выпадет. Или околеет на табуретке. И пусть бы околел. Убыток невелик: Чё-то еще не видно. Дрыхнет, небось? Задубел так, что и шпицей-то проколешь не везде. Э-эх, существо-вещество. Чей это кобелишка-то такой? Первый раз вижу. Наверно, кто-то из города привез, тут бросил? Куриц с голоду давить станет и овец гонять. Хошь бы пристрелил кто, сдогадался. А может, чейный, кто, может, с пасеки привел?"

— Паш-шел вон! Ишь, хозяина мне нашел! Много вас таких,— прикрикнул Захар Иванович, видя, как рыжий, малого росточка и неопределенной породы кобелек холуйски завилял хвостом и вьюном стал было к нему приближаться.

— Дак как жа! Но! Иди, иди отсюдова! Ш-шить, холера! Я вот тебе!

Кобелек развернулся и, оглядываясь изредка, побежал впереди, то и дело отмечаясь на столбах.

„Хитрая тварюга. Вроде как-будто и ничего, вроде так оно и должно: будто и бежит со мной от самого дома и выскочил со мной как-будто из моей ограды. И покормил его я только что как-будто. Примазался. И люди есь такие же, да и почище: его гонишь, а он сидит как ни в чем не бывало да еще и денег в долг просит. Аранин тот же, далеко ходить не надо. Пока, наверное, в рожу наглую не харкнешь, не дойдет до него. Ай, и дойдет, дак виду не покажет".

Давай, давай, пакось, шуруй. Шакал. Нахалюга. Так ты меня и омманул. Пооглядывайся мне еще! Палку-то живо подберу да отделаю как следует.

„А эта еще куда с веревкой в рань такую? Уж не давиться ли? Опять,4 наверно, корову свою потеряла? Век друг дружку и разыскивают: то ее корова, то она корову. Обе по боталу бы прицепили — и маяты никакой",— подумал так Захар Иванович и ухмыльнулся — понравилась ему его идея.

Навстречу, держа в одной руке веревку, в другой — ломоть хлеба, шустро перебирая кривыми, будто нарочно выгнутыми ногами, обутыми в большие, не по размеру, обрезанные под калоши, резиновые сапоги, катилась Пазухина Клавдея Пахомовна. Не то за то, что ноги колесом, не то за тот манер, каким она передвигается по земле, кто-то когда-то обозвал ее „Мотоциклом", затем прозвище уточнили, и с тех пор: Клавдея — в глаза, а за глаза — „ИЖ-49".

Света белого не видит Клавдея Пахомовна, запыхалась. Потому и говорит будто реже, чем в спокойные минуты, а в спокойные минуты „ни рожна, ни язвы у Ижа не понимат" Захар Иванович. Часто уж слишком, без пауз, экономя на целых слогах, говорит в спокойные минуты Клавдея Пахомовна.

— Ранёхо, здорово, нынче, Захарваныч.

— Здорово. Да и ты, гляжу, не больно запозднилась.

— Да с моей лихорадкой-то, осподи, запозднишься рази,— не стоит — пританцовывает Клавдея Пахомовна,— У вас в околотке ниде не видел? Вот холера-то проклятуща, а! Стельна же, дура бестолкова, ни сёдня-завтре отелится... ох! Вечор как путню на прогон выгнала, сена как доброй дала, подсолила, ешь, говорю, матушка, отдыхай, готовься, милая, к отёлу, а она, морда нахальна... Утре встала, дай-ка, думаю, проверю, как сердце прямо чув... Ну дак как жа! Не коровенка, а сучка кака-то... простиосподи. Не бывало у меня еще такой. Заворины рогами разметала — и дёру, дай бог ноги. Ищи таперича... Трется, наверно, где-то об быка, блядёшка.

— Сама явится. Чё ты за ей бегать будешь.

— Как жа, дождешься! Явилась — не запылилась. Кабы нормальна-то была. У всех коровки как коровки, а тут всё не как у людей. Ох найду, ох исхвощу, срамовку,— и покатилась Клавдея Пахомовна дальше, вглядываясь в улочки, заулочки и в окрестные косогоры.

„Ну, Иж-Сорок-Девять, ну, мать бы ее. Пашто коровы-то у нее всё такие бегучие? Вроде уж и родову меняла, один хрен, рога в небо, глаза вытаращат — и в лес. Стельна-нестельна... И медведь их не дерёт... задерешь такую... Правду говорят, какой хозяин, такова и скотина. Дак идь, видно, передается как-то? То ли чё через руки как, то ли через глаза... а может, от рожденья так: смотрит, смотрит на хозяина — и подстраивается? Бык вон у Аранина, дак вылитый... А это кто еще такой там?“

Захар Иванович подходил к бревнам.

С незапамятных времен в деревне Шелудянка, Исленьского края, Бородавчанского района, Козьепуповского сельсовета, на берегу речки Шелудянки лежат ошкуренные бревна. Содранная с них кора успела превратиться в груду трухи, удобрившую землю и не один раз на день перетряхиваемую шелудян-ковскими рыбаками, разыскивающими в ней червей. И надо сказать, что напрасно они там не копаются: любит червяк сырые, прелые места. Вряд ли какой житель Шелудянки и помнит, кто, когда и зачем приволок сюда эти бревна. А приволок их сюда на тракторе Шелудянкин Петро лет пятнадцать назад для строительства моста. И если бы пятью годами позже, на Пасху, Петро вместе с трактором не утонул в Яланском озере, спутав его со своим покосом, а тальниковый остров приняв за зарод, он бы забыть не дал. Как раз напротив бревен восемь лет назад в дно Шелудянки была торжественно вбита первая свая, а года через три после этого — другая. Более позднюю во время последнего ледохода вымыло и унесло, а ранняя, хоть и сильно накренившись, так и стоит, кого успокаивая своей сопротивляемостью годам и стихиям, а кого и пугая — пугая тем же самым. Какой-то повеса нацепил на нее июньской, вероятно, белой ночью, когда отогревается земля, а дыхание перехватывает черемуховым удушьем, женские трусы, увенчав таким образом немую сваю, как триумфальную колонну, трофеем в память о победе подвернувшейся. И теперь, сидя на бревнах, мужики нет-нет да и поспорят о том, какого размеру этот трофей. В первое лето их появления, когда трусы еще не выцвели, мальчишки, преодолевая буйный стержень, подплывали к свае и после этого утверждали, будто видели на них этикетку с китайскими буквами.

Поделиться с друзьями: