Журнал "проза сибири" № 1995 г.
Шрифт:
— Хэ-хэ-хэ. Ты мне чё-то, Тарас, тоже историю одну напомнил. У нас тут старуха есть, Клавдея Пахомовна, знаешь, может, Мотоциклом ее еще зовут. А у нее баранишко был, бодучий уж шибко, редко такие родются, хошь и имя нашенское носил, смирное — Тихон. Где только Клавдея, бывало, ни наклонится да ни обробет, а он, зараза, тут как тут, вылетит да бодалами своими со всего маху ей в задницу —...бум! Она уж, грешным делом, хошь и до кого коснись, дак... как управляться-то идти, так подушку сзади в трусы подпихивает. Дак чё, беда заставит. Ладно, с тылу вроде обезопасилась, а голову-то и под подушкой не спасешь, а каску мотоцикольную, посоветовал ей кто-то, из-за прозвища своего надевать отказалась. И вот, решила Клавдея избавиться от этого бойца. Вывела его на дорогу и тоже, на тебя же стой, думает: машину, мол, попутную поймаю. Едет самосвал — Клавдея руку — останавливается. В кабине паренек, спрашивает: куда, мол, бабка? Да вот, говорит, в город, бандита этого шельмованного, шарамыгу эту, бича этого проклятущего сдать. Ну садись, бабка, только в кабину-то нельзя — врет ей, значит,— милиция, дескать, запретила в кабине старух возить. А мы, говорит Клавдея, не велики баре — и в кузове нам ладно будет. Так-так, давайте, дескать, оба в кузов, барана привяжем, чтобы не
— Да, Захар, каких только земля наша не носит.
— Да, парень... Да, парень,— повторил Захар, чтобы послушать свой голос.— Да я же, Тарас, пьяный.
— Дак не диво. В ней ведь, холере, градусов девяносто, не менее.
— Да-а. Ежлив не боле. А я, Тарас, до сорок пятого ведь эту гадость в рот не брал. Ни капли.
— И на фронте не пил? — удивился Тарас Анкудинович.
— Да считай, что и не пил. Не баловался. А как получилось-то. Двадцатого числа мы Варшаву польскую проходили. В одном доме постучались — не пускают, в другом — то же самое. Плюнули. А тут площадь небольшенькая, мощеная, как в Риге — видел... Решили заночевать прямо посередь неё. Нашли бы чё другое, пустой бы дом где, дак устали шибко. Расположились, костры из всякого хлама развели. А я, чё-то мне понадобилось, в мешок полез, наклонился, шарю в ём. Ноги-то мне, чуть ниже задницы, и обожгло... стегнуло-то сзади. Хошь бы в бою уж где, дак так бы не обидно, да и место-то такое — задница, сам понимаешь, поиздевались в госпитале же, сестры — и те хихикали. А этот малец... развалины напротив... из автомата очередь пульнул. Кости-то не задел, так только, мякоть продырявил. Парнишка меня перевязывает, а ребята этого, поляка, лет четырнадцати-пятнадцати, выудили оттуда, на площадь выволокли — и давай его ногами да прикладами охаживать, злые — к концу война вроде, а тут... А мне бы хошь слово сказать, чтобы они отступились, так нет, смотрю, а рот — словно булавкой кто его мне застегнул. И порешили так мальца, и сами-то очумели, когда заметили. А с госпиталя своих в Германии уже догнал, отдают мне письма. Читаю то, что от Матрены, а она пишет, вот, мол, Захар Иванович, парень-то наш — первенец, меня призвали, он вскорости и народился — парень-то наш, пишет, двадцатого января ночью закашлялся, посинел и помер, так и откачать не могли, а двадцать второго, мол, и похоронили экого младенца. А я тут и мальца того, поляка-то, будто вспомнил и увидел, да ясно так, и время-то сопоставил... Взял я, Тарас, у ребят спирту, кружку полную набуровил и выпил. Мне даже лейтенант слова не сказал, только поморщился, будто выпил он, не я. Хороший был мужик, погиб в Берлине десятого мая, сидел на лавочке — шрапнелью... Вот, парень, тогда-то я и понял, что есь Ано... там, в небе, како, уж не знаю, но есь. Тогда-то я его, крещение спиртное, вроде как и принял. Вот, с тех самых пор и потчую себя этой гадостью, выпил — и вроде как отъехал от всего. Дак чё, Тарас, мы ж никому не мешаем. Ведь правильно?
— А чё не правильно-то! Нужно иногда. Один хрен скоро уж помирать
— Ну, парень, помирать-то нам еще рановато.
— А рановато, нет ли, одна язва... Подойдет пора, нас не спросит. Может, сёдня, кто знат? А так-то оно, наверно, и лучше, и червякам потом веселее будет: закусят и попляшут — спирту-то в нас, поди, для них хватит... славно проспиртовались.
До своего дома Тарас Анкудинович добрался вечером, но следующего уже дня. В лесу, на первом же привале, надумал он, опасаясь, что тот, задохнувшись, сдохнет, выпустить поросенка погулять. И, придерживая его, как начинающего ходить ребенка, руками под брюшко, выпустил. Но засидевшийся боровок, глотнув свежего воздуху и увидев свет белый, затрясся, задергался, а затем рванул вдруг и так сиганул, что Тарас Анкудинович, не обращая внимания на разыгравшуюся вскорости стихию, где на слух, где заприметив в слабом свете ночи его матовую спинку, пробегал за ним по тайге до тех пор, пока не загнал его в трясину, откуда сам едва лишь выбрался. И кто знает, кто считал, сколько еще времени, уже на твердом, обсыхая и обхватив голову руками, сидел Тарас Анкудинович и смотрел в упор на злую топь, поминающую поросенка бубнящими пузырями и болотной вонью, сидел, смотрел и думал:„Ох уж если бы, зараза, не копыта..-, если бы не копыта... если бы не копыта, мать твою, а ласты, тварь бы эта не утопла“.
А ничё, они еще, родимые, ходют. Вон как они по тропиночке-то вышагивают. На травку иногда заскочут, правда, но ведь этого, парень, не миновать. Нет, никак, брат, не минуешь. Они и в добром-то здоровье нет-нет да и забегут куда-нибудь. Вон они как, вон они как. Раз, два, раз, два... оп-па! И этого, парень, не миновать... где упадешь, дак там и... ох, мать честная! И пошли, и пошли, и так, и вот так, и вот как. А как она петляет под ногами быстро, ну прямо вьется, как змея. А ты костыляй давай, рыжий шакалина. Шакал. Шакал? Нет, не Шакал. А Чемберлен. Ты у меня Чемберленом будешь. Вон с ту корову вымахаешь. О-о! Мотоцикол! Иж-Сорок-Девять! Нашла, оказывается, свою блудницу. Ты, Клавдея, пашто себе и ей по боталу-то не привяжешь? Ага. И красота: искать друг дружку легче. Поругайся мне еще. И уж Слова ей сказать нельзя. Мадам какая, ты смотри-ка. Давно такой стала? Я же не виноват, что у тебя ноги, как обруч от бочки, не я же их загнул тебе... А у меня они вон как ровненько. Э-э! Любо-дорого. Оп-па! Знал бы где упасть, там бы соломки... Чемберлен, подсоби хозяину. С хозяином-то тебе, парень, повезло. Не надо, сам обойдусь, не надо морду мне облизывать... и руки тоже. Вот пыль со штанов
языком смахнуть можешь.А домики-то пролетают — как на поезде еду. Ду-ду-ду, чих-чих-пых. Свой бы как не пролететь в горячке да на станции другой не заночевать бы. Нет, вон он, мой палисадничек, вон он, мой скворешник. Как телевизорная вышка. Его, наверно, в ясный день в бинокль и с Козьего Пупа видно. Надо Тарасу было сказать, чтобы посмотрел как-нибудь, а потом бы написал мне или передал с кем. Да у них, наверно, на всем Козьем Пупе не то что бинокля, но и увеличительного стекла-то не отыщешь днем с огнем. Они про него и слыхом-то не слыхивали. Эй, Шакал, или как там тебя! Твой тёзка, Чемберлен-то, вроде тоже рыжий был... Свои ворота не узнал?! А еще собака называется. Я человек — и то мимо своих ворот никогда и ни за что не промажу. Э-эй! Матрена! Ты это чё, постель уж расправляешь?! Матрена! Эй! Ты чё, оглохла?! Баба! А?! Чё, на меня не хочешь и взглянуть уж?! Да?! Кане-е-ешна-а! Где нам — в лаптях-то да с соплями по обшлагам против вашего, не чета-а. Принцесса! Где уж мне, мужику-то простецкому, только и осталось что тюрю лаптем понужать да на пол не накапать. Думаете: сдох бы уж поскорее — так, наверное. Не путался бы, дескать, под ногами. Хлеба бы у вас лишнего не поел. А я, девка, не из тех. У нас тоже, матушка, своя гордость есть. У нас, у Шелудянкиных, разговор короткий. В ножках у вас, Митрофановских, никогда не валялись. День лишний выклянчивать не будем, не надейтесь. У нас, у Шелудянковских, ба-бах — ив рыло!Захар Иванович вошел в ограду, придерживая ворота, пропуская вперед рыжего кобелька, пнул попавшего под ногу, ощетинившегося на пса Бельмотрона, матюгнув его, и направился к амбару. В амбаре он снял с гвоздя старую телогрейку, вышел было, но вернулся и достал с полки кожаную, обшарпанную шапку. И шапку, и телогрейку, пройдя в огородник, он бросил в яму вырытого им погреба. Затем сходил к бане за лестницей, по которой спустился в погреб и сам. Лестницу вытолкнул наверх, но так, чтобы потом, слегка подпрыгнув, ее можно было достать. Расстелив телогрейку и натянув шапку, Захар Иванович вытянулся в яме и сложил руки на груди.
Аминь, Захар Иванович, аминь, батюшка-свет-ясны-очи-трезвая-голо-вушка. Я вас, голуби мои, обременять не собираюсь, я у вас, сизые мои, на шее сидеть не стану. Только ведь вы пово-о-ете без меня, напла-а-ачетесь еще, только поздно ведь, миленькие мои, будет, ох, по-о-оздно. Близко будет локоточек, да... Скажете: это пашто же мы раньше-то не подумали, это пашто же мы так по-свински вели себя. А вот. Это вам не Бельмотрон исчезнет из дому, а кормилец. Жаль вот, что Вовку с армии не дождался, не увижу парня, вот чё жаль. Ну, тот придет, тот вам покажет, как отца родного в могилу вгонять заживо.
Захар Иванович огляделся: серое небо, коричневая глина.
А чё, и ладненько. Широковата только. Ну да земелькой закидают, утопчут — и в самую пору. Эх, надо было бы ей сказать, чтобы тумбу не вздумали ставить — здесь вам не клумба, тут вам не место для верстового столба, здесь — могила! Пусть уж Аранина наймут, ему с долгами как-то надо рассчитаться, пусть уж Аранин выстругает крест мне помудренее. Он, гад, наверно, только об этом и думает, и заготовка, небось, уж есть — лишь бы долг не отдавать. Надо было б крикнуть и ему. А пятеркой той пусь подавится, ага, или одеколону на нее накупит, нажрется и сгорит. Ага, сгорит он — продубелый, его и в печке не сожгешь. А эти... за огурцами в огородник выйдут, а тут вот он — укор в глаза, за бутуном для окрошки выскочут, а тут на тебе — крест и могила, а в могиле кто? — в могиле — мать честная! — уничтоженный отец собственноручно. В баньку отправятся, а тут...
Захар Иванович насторожился: хлопнула в доме дверь. По двору, звякая вёдрами, прошла Матрена — больше-то некому — она.
— Ой! Ой! Ой! Ой! — заголосил Захар Иванович. — Припёрлась смертушка! О-ох! Не ждал, не чаял, подкрала-а-ася и скрутила!
Матрена поставила где-то ведра — под поток, вероятно, на случай дождя; проворчала что-то. И вскоре снова хлопнула в доме дверь.
Вот ведь колода старая. Ей даже подойти-то лень. Дак это когда я еще тока помирать начинаю, а чё же после-то будет, когда я сдохну?! Она, наверно, не потрудится и с койки встать, так и будет лежать, пока сама с голоду да от грязи не околет. Вот баржа дырявая. Вот, ребята, и жизь у меня. Вот так в петлю надумаешь залезти, а она тебе еще и веревочку подсобит выбрать и место с крюком, покрепче где, укажет.
— Кто там всё бродит?! — закричал вдруг Захар Иванович.— Кто там мне помереть спокойно не дает?! А, это ты, Шакал. Ходи, ходи, тебе можно, тебе дозволено, охраняй труп хозяина, следи, чтоб его раньше времени вороны не склевали. А лучше бы, конечно, сел бы ты там, парень, как-нибудь поудобней, спокойненько с краю да показал бы им, как надо Захара Ивановича оплакивать, поскулил бы пожалобней, долго так, будто бы всю родню свою собачью потерял ты разом, чтобы у нее и у Аранина волосы дыбом от стыда и страха встали. Не хочешь? И ты, падла, предатель, хошь и союзник по имени-то... Ну дак и хрен с тобой. Загляни хошь сюда, морда рыжая. Нет? Какая только сука тебя на свет выпустила. Удавить бы ее еще брюхатой.
Надо было б шубу взять, хорошо еще хошь, что куфайку прихватил. Вот ты холера-то где старая. И тридцать с лишним лет с ней прожил под одной крышей, войны ежлив не считать, это кому скажи, дак не поверит. А может, у нее тогда был какой-нибудь? кто только, мужиков-то... разве что Аранин? Он же когда, в сорок третьем вернулся. Вот скотина. Прелюбодей-то где какой, а! Надо будет — плюнуть на нее, на пятерку, всё равно не отдаст — напоить его на свои деньги как-нибудь да повыпытывать. Так, издали будто, прощупом. А можно и в лоб, чё терять-то: ну и как, мол, парень, а, Матрена... в смысле этого... Да это чё я горожу-то! Я же их больше не увижу. Соберутся, собаки, пить будут, переблюются, а может, еще и пляски при луне устроят тут, на свеженькой могилке. Мин подложить бы... Избу, ли чё ли, сначала поджечь, пока окончательно не помер? A-а, не-е-ет, мои друзья-ребята. Вас мне не жалко, вот Вовка вернется — жить негде будет, негде будет парню приткнуться, некуда парню...
Задремал, закемарил Захар Иванович.
И вот, значит, идет он по Шелудянке в новой кепке, а навстречу ему медленно, тяжело передвигается большой-преболыпой боров. На шее у борова сидит Тарас, правит за уши й смотрит в бинокль, позади Тараса сидит его жена, за женой — зять, а за зятем, на крупе — дочь Тарасова — Любка, с грудным младенцем на коленях.
— С обновою тебя, Захар,— приветствует друга Тарас. — Да уж чё там, кака уж тут обнова — так, кепка,— отвечает Захар Иванович. — Ерунда. Так, чтобы плешь где не надуло. А куда это вы направились, семьей-то всей?