Злой рок. Политика катастроф
Шрифт:
Холодные войны могут прийти к разрядке напряженности. Но случаются и обострения конфликта. С конца 1950-х и до начала 1980-х годов балансирование на грани войны не раз внушало нам страх перед ядерным Армагеддоном. Президент Трамп, как ясно показал Джон Болтон, временами проявлял склонность к довольно грубой форме разрядки. Таких же предпочтений придерживались и некоторые важные политики, входившие в его администрацию. В середине 2020 года дивной мелодией звучали сообщения о первой фазе торговой сделки между США и Китаем, объявленной еще в конце 2019 года, – пусть даже многое указывало, что Пекин далек от выполнения обязательств по приобретению американских товаров[1508]. Впрочем, госсекретарь США выражался все более воинственно. Несомненно, его встреча с Ян Цзечи, главой Канцелярии комиссии ЦК КПК по иностранным делам, прошедшая 17 июня на Гавайях, привлекала внимание бескомпромиссной резкостью заявлений в официальном китайском коммюнике, выпущенном по итогам разговора[1509]. Но, возможно, именно этого и хотел госсекретарь Помпео накануне своего выступления на Копенгагенском саммите демократии, во время которого он явно намеревался донести до европейской аудитории мысль о китайской угрозе[1510].
Насколько вероятной была возможность реанимировать Атлантический союз для сдерживания Китая? В некоторых кругах надеяться на такое даже не стоило. Луиджи Ди Майо, министр иностранных дел Италии, входил в число иностранных политиков, более чем готовых принять и помощь Китая, и китайскую пропаганду в марте – в самый разгар кризиса, вызванного COVID-19 на севере Италии. «Тем, кто насмехался над нашим участием в программе „Один пояс, один путь“, теперь приходится признать, что наш вклад в эту дружбу позволил
Китай не сумел усилить влияние в Европе отчасти потому, что в начале марта, когда беда только пришла и все кричали «спасайся кто может!», европейские учреждения приняли вызов, брошенный COVID-19[1518]. В примечательном интервью, опубликованном 16 апреля, французский президент заявил, что для ЕС настал «момент истины»: пришло время решить, является ли Евросоюз чем-то большим, нежели просто единым экономическим рынком. «Единый рынок, на котором кто-то приносится в жертву, невозможен, – сказал Эмманюэль Макрон газете Financial Times. – Мы не можем позволить себе не иметь общего финансирования расходов на борьбу с COVID-19 и на последующее восстановление экономики… Если мы не сделаем этого сегодня, тогда, я уверен, популисты победят – сегодня ли, завтра ли, послезавтра ли, но победят, и в Италии, и в Испании, и, возможно, во Франции и любой другой стране»[1519]. Согласилась с этим и Ангела Меркель, объявив Германию «сообществом единой судьбы» (Schicksalsgemeinschaft). К удивлению скептиков, отклик совершенно отличался от той скаредности, которую немцы проявили в дни мирового финансового кризиса. План «Следующее поколение ЕС», представленный Европейской комиссией 27 мая, предусматривал 750 миллиардов евро в форме дополнительных грантов и займов, которые предстояло профинансировать за счет облигаций ЕС и распределить по регионам, пострадавших от пандемии сильнее прочих[1520]. Вероятно, еще важнее было то, что немецкое федеральное правительство приняло дополнительный бюджет на 156 миллиардов евро (4,9 % от ВВП), а затем – второй пакет бюджетных стимулов на 130 миллиардов евро (3,8 % от ВВП). Благодаря этим шагам и широким гарантиям, которые предоставил новый Фонд экономической стабилизации, восстановление, как выразился министр финансов Олаф Шольц, должно было «бабахнуть»[1521]. Подобные финансовые меры, в дополнение к которым Европейский центральный банк масштабно приобретал активы, вряд ли походили на «момент Гамильтона» (названный по имени первого государственного казначея США, который в 1790 году объединил долги всех штатов в общий долг). Европейский Фонд восстановления почти не помог Италии разрешить надвигающийся долговой кризис. И было неясно, поможет ли фонд – при необходимости – в случае второй волны COVID-19 (которая, как и ожидалось, пришла осенью, когда студенты вернулись в университеты). Впрочем, фонд несколько ослабил позиции правых популистов в большинстве государств ЕС.
И это успешное утверждение европейской солидарности – которому содействовал выход из ЕС Великобритании, – имело одно неожиданное последствие для Вашингтона. Европейцы, особенно молодежь и прежде всего немцы, еще никогда – считая с 1945 года – не были настолько разочарованы трансатлантическим партнерством. Так было почти с первых дней избрания Трампа. В одном всеевропейском исследовании общественного мнения, проведенном в середине марта, 53 % молодых респондентов заявили, что в вопросах, связанных с климатическим кризисом, они больше доверяют авторитарным государствам, чем демократическим[1522]. А по данным опроса, опубликованным в мае Фондом Кёрбера, 73 % немцев сказали, что пандемия ухудшила их мнение о США, – респондентов, которые испытывали подобное отношение к Китаю, было почти в два раза меньше. Лишь 10 % немцев назвали Соединенные Штаты ближайшим внешнеполитическим партнером своей страны (в сентябре 2019 года доля таких ответов составляла 19 %). Также значительно сократилась доля немцев, предпочитавших развитию отношений с Пекином тесные связи с Вашингтоном: с 50 % в сентябре 2019 года до 37 %, – и почти сравнялась с долей тех, кто предпочитал сближение с Китаем, а не с США (36 %)[1523]. Иными словами, усиление антикитайских настроений уравновешивалось возрастающей антипатией к Америке.
Во время Первой холодной войны, о чем иногда забывают, существовало Движение неприсоединения. Истоки его восходили к Бандунгской конференции 1955 года. Устроил ее индонезийский президент Сукарно, а в числе приглашенных лиц были премьер-министр Индии Джавахарлал Неру, лидер Египта Гамаль Абдель Насер, президент Югославии Иосип Броз Тито и президент Северного Вьетнама Хо Ши Мин, а также будущий президент Ганы Кваме Нкрума, первый премьер Госсовета КНР Чжоу Эньлай и бывший король Камбоджи, собирающийся стать ее премьер-министром, Нородом Сианук. По сути, Движение неприсоединения создали в 1956 году Тито, Неру и Насер, и цель его (по словам одного арабского лидера, давшего согласие присоединиться) состояла в том, чтобы позволить освободившимся странам третьего мира «защищать независимость и не терять свой голос в мире, где правила устанавливают сверхдержавы»[1524]. Впрочем, большую часть западных европейцев и многих людей в Восточной и Юго-Восточной Азии идея неприсоединения не привлекала, отчасти потому, что выбор между Вашингтоном и Москвой очевидно склонялся к первому варианту – если, конечно, в столицу твоей страны не входили танки Красной армии. А кроме того, пусть даже страны, вошедшие в организацию, не присоединялись ни к кому геополитически, об идеологическом неприсоединении речи не шло. Еще яснее это проявилось в 1970-х годах, когда к власти на Кубе пришел диктатор Фидель Кастро. В конечном итоге Движение неприсоединения почти полностью распалось из-за вторжения советских войск в Афганистан. Арабским лидером, о котором мы говорили выше, был Саддам Хусейн, желавший провести конференцию Движения в Багдаде в 1981 году – но все сорвалось из-за войны его страны с Ираном (который, к слову сказать, тоже входил в число «неприсоединившихся»).
А в 2020 году многие европейцы, выбирая между Вашингтоном и Пекином, напротив, считали, что уголь сажи не белей. Как показал упомянутый выше опрос Фонда Кёрбера, «[немецкая] общественность [была] склонна сохранять равную удаленность от Вашингтона и от Пекина». Даже правительство Сингапура выразилось предельно ясно, сообщив о «пламенной надежде на то, что выбирать между США и Китаем ему не придется». «Азиатские страны видят в США державу, постоянно присутствующую в регионе и имеющую здесь жизненно важные интересы, – писал премьер-министр Сингапура Ли Сянь Лун в Foreign Affairs. – В то же время Китай – это реальность, стоящая у порога. Азиатские страны не хотят, чтобы их принуждали выбирать одно из двух. И если их попытаются склонить к подобному выбору силой – иными словами, если Вашингтон попробует сдержать усиление Китая или если Пекин пожелает создать в Азии исключительную сферу влияния, – то таким образом они возьмут курс на конфронтацию, которая продлится десятки лет и подвергнет опасности тот азиатский век, который столь многие провозглашали… И вряд ли противостояние этих двух великих держав, в отличие от холодной войны, окончится мирным крахом одной из них»[1525].
Ли
был прав по крайней мере в одном. Да, обе мировые войны завершились с одним и тем же исходом: поражением Германии и ее сателлитов и победой Великобритании и ее союзников. Но это не значило, что Вторая холодная война, подобно Первой, непременно приведет к победе Соединенных Штатов и их союзников. Холодные войны, как правило, считаются двухполюсными, но на самом деле любая из них – это задача трех тел: в ней две сверхдержавы со своими альянсами, а между ними – третий полюс, сеть неприсоединившихся стран. Возможно, это справедливо для войны как таковой: она редко представляет собой схватку двух противоборствующих сил, стремящихся подчинить друг друга (взгляд в духе Клаузевица). Чаще всего война – это именно задача трех тел. И, возможно, завоевать симпатии третьей стороны, сохраняющей нейтралитет, в ней так же важно, как и нанести врагу поражение[1526].И самая большая проблема, которая сегодня стоит перед президентом США – и будет стоять еще долгие годы, – заключается в том, что многие прежние союзники всерьез намерены не присоединяться к Америке во Второй холодной войне. А если Вашингтону не хватит союзников – не говоря уже о скрытых сторонниках, сохраняющих нейтралитет, – то возможно, в этой войне ему просто не победить.
Темный лес
Я пишу эти строки в августе 2020 года. Суть проблем сейчас прежде всего в одном: в том, насколько сильно боится Китая весь остальной мир, – или насколько сильно его можно убедить Китая бояться. Пока европейцы полагают, что Вторую холодную войну развязал Дональд Трамп, они будут сохранять нейтралитет, как и прежде. Однако такой взгляд придает слишком много значения тому, как изменилась с 2016 года внешняя политика США, и недооценивает те изменения, которые произошли во внешней политике Китая четырьмя годами ранее, когда Си Цзиньпин стал генеральным секретарем КПК. В будущем историки поймут, что упадок и разрушение «Кимерики» началось после мирового финансового кризиса, когда новый лидер решил, что Китаю уже незачем скрывать свои возможности и держаться в тени, как заповедал Дэн Сяопин. В 2016 году Средняя Америка голосовала за Трампа отчасти из-за асимметричных издержек на вовлечение в упомянутый проект и на его экономическое последствие – глобализацию. Мало того что экономически от «Кимерики» выиграл прежде всего Китай. Так еще и затраты в несоизмеримо большей степени легли на плечи обычных американских трудящихся, ведь в Поднебесную переместилось множество рабочих мест. И теперь те же американцы увидели, что избранные ими лидеры из Вашингтона стали повитухами при рождении новой стратегической сверхдержавы – претендента на мировое господство, экономически более сильного, чем Советский Союз, и потому еще более грозного.
Я утверждал, что эта новая холодная война и неизбежна, и желательна – не в последнюю очередь потому, что она вывела США из спокойного самодовольства и заставила всерьез озаботиться тем, чтобы не уступить Китаю лидерство в области искусственного интеллекта, квантовых вычислений и других стратегически важных технологий. Но все же многие, особенно в академических кругах, по-прежнему отвергают саму мысль о том, что стоит научиться не волноваться и полюбить Вторую холодную войну. На июльской конференции «Мировой порядок после COVID-19», устроенной Центром глобальных отношений имени Киссинджера при Университете Джона Хопкинса, почти все выступавшие говорили об опасностях новой холодной войны. Эрик Шмидт, бывший председатель совета директоров Google, ратовал за модель «соперничества-партнерства», или «соконкуренции», – примерно так, как это делали много лет Samsung и Apple. С ним согласился и Грэм Аллисон, вспомнив в качестве примера о «заклятых друзьях» XI века – империи Сун и государства Ляо на северной границе Китая. Аллисон уверял, что пандемия «совершенно ясно показала, что невозможно однозначно назвать Китай врагом или другом. Возможно, соперничество-партнерство может показаться чем-то сложным, но ведь и сама жизнь сложна». «Установление продуктивных и предсказуемых отношений между США и Китаем, – писал Джон Липски, бывший сотрудник МВФ, – это обязательно условие для укрепления учреждений глобального руководства». Последняя холодная война накрыла мир «тенью мирового холокоста на долгие десятилетия, – отмечал Джеймс Стейнберг, бывший заместитель госсекретаря США. – Но как создать контекст, способный ограничить соперничество и освободить пространство для сотрудничества?» Элизабет Экономи из Гуверовского института дала свой ответ: «США и Китай могли бы… вместе решать глобальную проблему» (речь шла об изменении климата). Том Райт из Брукингского института высказался в похожем ключе: «Если думать лишь о соперничестве сверхдержав и игнорировать необходимость сотрудничества – то так Соединенным Штатам не добиться устойчивого стратегического преимущества над Китаем»[1527].
Все эти разговоры о «кооперенции» могли бы показаться в высшей степени разумными, пусть и раздражающими с лингвистической точки зрения, если бы не одно но. Коммунистическая партия Китая – это не Samsung и уж тем более не государство Ляо. В наши дни – как и во времена Первой холодной войны (особенно после 1968 года), когда ученые, как правило, вели себя словно кроткие голуби, а не воинственные ястребы, – сторонники «соперничества-партнерства» упускают из виду, что китайцам, может быть, совсем не хочется быть нашими «заклятыми друзьями». Китайцы прекрасно понимают, что идет холодная война, – ведь именно они ее и начали. В 2019 году, впервые заговорив о Второй холодной войне на конференциях, я поразился тому, что мне не возразил ни один из китайских делегатов. В сентябре я спросил одного из них, главу крупной международной организации, почему он промолчал. «Потому что я с вами согласен!» – с улыбкой ответил он. Когда меня пригласили прочесть курс лекций в пекинском Университете Цинхуа, я видел своими глазами, какой идеологический поворот совершил Китай при Си Цзиньпине. Академики, изучающие запретные темы – скажем, «культурную революцию», – становятся фигурантами расследований, и это еще цветочки. Те, кто надеется возродить «взаимодействие» с Китаем, недооценивают Ван Хунина, влиятельнейшего советника Си Цзиньпина. С 2017 года Ван Хунин является членом Постоянного комитета Политбюро ЦК КПК, высшего органа власти в Китае. В августе 1988 года он полгода провел в США как приглашенный профессор, побывав в тридцати городах и почти двадцати университетах. Его отчет об этой поездке, опубликованный в 1991 году под названием «Америка против Америки», – это резкая и местами уничтожающая критика американской демократии, капитализма и культуры. В третьей главе много говорится о расовой сегрегации.
Для Бена Томпсона, автора Stratechery – новостного бюллетеня для широкой публики, – события 2019 и 2020 годов стали откровением. Прежде он преуменьшал политические и идеологические мотивы китайского правительства, но в 2019-м записался в ряды новобранцев холодной войны. Он стал утверждать, что Китай воспринимает роль технологий совершенно иначе, чем Запад, и совершенно явно намерен экспортировать свои антилиберальные воззрения в остальной мир[1528]. Когда в августе 2020 года Трамп предложил запретить TikTok, глуповатое приложение для музыкальных видео, которым владеют китайцы, Томпсон был склонен с ним согласиться. «Если Китай перейдет в наступление на либерализм не только в своих, но и в наших границах, – писал он в июле 2020 года, – то в интересах либерализма расправиться с переносчиком инфекции, сумевшим прижиться именно потому, что он блестяще разработан и дает людям то, чего они хотят»[1529]. Половина американских подростков предоставляет личные данные китайскому приложению – и вы считаете, что это не опасно? Тогда подумайте о том, как Коммунистическая партия использует искусственный интеллект для создания полицейского государства, по сравнению с которым Большой брат Оруэлла кажется совсем примитивным. (Мы еще увидим, что идеальная тюрьма, к которой стремится Си Цзиньпин, на самом деле больше похожа на антиутопию, которую в 1920-х годах изобразил в романе «Мы» Евгений Замятин.) По словам Росса Андерсена[1530], «в ближайшем будущем любого, кто придет в общественное место [в Китае], смогут мгновенно идентифицировать: искусственный интеллект сопоставит человека с кучей его личных данных, включая каждое текстовое сообщение и уникальную схему белкового строения тела. Со временем алгоритмы смогут связать воедино из широкого спектра источников разные виды данных – записи о поездках, информацию о друзьях и знакомых, читательских привычках, покупках, – чтобы предсказать политическое сопротивление до того, как оно произойдет»[1531]. Многие из заметных китайских стартапов в сфере изучения искусственного интеллекта выступают в роли «добровольных торговых партнеров» Коммунистической партии, что само по себе достаточно плохо. Но гораздо сильнее, как говорит Андерсен, тревожит то, что вся эта технология предназначена в том числе для экспорта и среди стран-покупателей – Боливия, Венесуэла, Замбия, Зимбабве, Кения, Маврикий, Малайзия, Монголия, Сербия, Уганда, Шри-Ланка, Эквадор и Эфиопия.