Золотое дно (сборник)
Шрифт:
вздыхала, отыскивала топор, потом долго терла щ ерба
тое лезвие, тоскливо оглядывалась на холодный з а
стывший лес, на бесконечное мелькание мрачных де
ревьев, уплывающих в калтусину*.
Д рова были сырые и непокладистые, и Гелька во
лочил их через силу, отступая спиной к чункам, он ча
сто оступался и падал.
Потом они наваливали каменные корявые деревины,
которые никак не хотели умещаться на чунках, перевя
зывали хрустящей веревкой, впрягались в петли, обми
ная их на
опадали вперед и долго топтались на месте, оскальзы
ваясь в снегу. Мать сердилась, со злости пинала коря
вые дрова, больно ушибая ногу, и начинала причитать
и раскачивать чунку, чтобы оторвать примерзшие по
лозья. И когда, надсаж иваясь и хукая всей грудью,
они наконец выползали на твердую дорогу и за ними
тянулась глубокая снежная траншея, это было как бы
маленьким праздником, мать даж е улыбалась, забы
вала на миг о своем вдовьем горе, прижимала Гельку
к себе и что-то говорила ласковое и непонятное просту
женными губами. А Гельке было до того хорошо — ведь
для него это была пусть и тяж елая, но пока еще иг
р а ,— до того хорошо, что он даж е распахивал паль-
* Калтусина
— низкое место, поросш ее кустарником.
232
начинала ворчать, и, боясь осердить ее, Гелька ластил
ся и говорил по-мужичьи, широко расставляя ноги и
строго глядя из-под обмерзших бровей:
— Ну пошли, што ли?
— Ой ты, работничек мой! Яичко ты воробьиное,
конопатое.
— Я не яичко...
— Не-не, не яичко. Ты последышек мой. Ой, жив бы
отец был, разве мы бы так нынче убивались? — сразу
жалобилась мать.
— А мы не хуже других живем. Нам пенсия за п а
пу идет.
— Д а как не хуже-то... Мне вот тридцать годочков,
я бы еще пожить хотела, а вас шестеро. Ой, дура я,
дура, зачем на нищету вас плодила только! А все он,
все он: хочу, говорит, много детей. А сам и с войны не
пришел.
— Он ведь погиб, мама. Ты за что его ругаешь?
— А знатье такое дело, так нечего было детей
иметь.
— М ама, папа-то насовсем погиб, ты чего это?
— А мне-то заживо подыхать? Не могу я, до ручки
дошла, все во мне болит.
— М ама, пойдем, — жалобно упрашивал Гелька,
боясь нарождающегося внезапного гнева. — Мы тебя,
мамушка, всегда слушаться будем. Ну не надо, м ам а.—
Гелька пытался с разбегу, насколько позволяла его ве
ревка, стронуть санки, но они откидывали его назад,
а он снова разбегался сердито и опять отступал, повто
ряя: «Ну, мама, пойдем».
Мать нерешительно еще топталась, раскачивалась,
чтобы оторвать полозья, потом сани трогались,
сразустановилось потно и надсадно, все проваливалось куда-
то, кроме скользкого обмылка дороги. И только слыш
но было Гельке, как, напрягаясь, кряхтели копылья
саней, словно маленькие живые человечки под тяжкими
от мерзлой воды деревами, да жестяно хрустела мами
на юбка и каменно погромыхивали подошвы по ледя
ной дороге...
И опять почему-то Геле стало ж алко не себя, а мать.
Он снова вспомнил ее, маленькую и сухонькую, с баг
ровыми запястьями рук, с раздавленными пальцами,
233
чальными глазами на скуластом лице и маленькими су
ровыми губами, которые забыли вкус поцелуя. Он
вспомнил вдруг без всякой на то причины, как мать
встречала праздники, как готовилась к ним с восторгом
невесты: перешивала застиранное платьишко, что-то
кроила-выкраивала, сочиняя на ходу, уже забыв, как
выглядит она без кирзовых сапог и постоянной холщо
вой юбки, тонко пахнущей навозом и свернувшимся
молоком.
А перед праздником мать всякий раз как бы просы
палась: вдруг вспоминала, что она еще совсем молодая
женщина, что у нее красивая грудь, которую не иссу
шили даж е шестеро погодков, и покатые полные плечи.
И примеряя комбинированное платье перед крохотным
зеркальцем в дешевенькой картонной оправе, она как-
то грустно и боязливо гладила плечи и длинную шею
с первыми неясными морщинками. А Сонька-то, Сонька!
Тоже кружилась рядом, и все трогала мать со спины
с видом просыпающейся женщины, и быстро целовала
в щеку или просто ласкалась, непрестанно повторяя:
«Мама, какая ты у нас красавица!» А сопливые погод
ки сидели на табуретках покорно и тихо, чтобы не ис
портить маме предпраздничного настроения. Потом
мать садилась к столу, калила над керосинкой боль
шой гвоздь, заж им ая его прищепкой для белья, и, де
лая круглые боязливые глаза, накручивала тонкий во
лос на горячее железо. По комнате струился острый
запах горелых волос, а мать как-то быстро становилась
чужой, недоступной и очень красивой... Потом она ухо
дила на торжественный вечер в городской клуб, но
возвращ алась всегда рано, д аж е не досмотрев концер
та, строгая и грустная, с покрасневшими глазами.
Перед сном пили праздничный чай с крупяными
шаньгами и ложились спать кто на кровать, единствен
ную в комнате, кто прямо на пол, на яркие полосатые
тюфяки, сбитые вместе; а мать еще долго сидела у ок
на, не сводя глаз с улицы, словно ожидая, что сейчас