Александр Сопровский был одним из самых талантливых, серьезных и осмысленных поэтов своего поколения
Шрифт:
Система Гегеля — роскошная кульминация новоевропейского рационализма. Здесь-то — необычайно к месту — первоисток умозрения раскрылся с неопровержимой наглядностью.— «Гегель не ценил Библии: Нового Завета он не любил, а Ветхий просто презирал. И все же, когда перед ним предстал основной и труднейший философский вопрос, он /.../ ищет опоры в рассказе книги Бытия о грехопадении» /86/.— Тут же приводятся два отрывка из Гегеля с переводом самого Шестова. Первый: «...змей, по рассказу, не обманул человека; ибо Бог говорил: «Вот, Адам стал, как один из нас, зная добро и зло».— Второй: «Плод дерева познания добра и зла, то есть познания, черпающего из себя разум,— общий принцип философии для всех будущих времен». (Оба отрывка взяты Шестовым из гегелевских лекций по истории философии; любопытно, что второй из них относится к повествованию о Сократе). Шестов говорит по поводу выразительности этих отрывков: «Не Гегель так думает — мы все убеждены,
Так говорит Шестов. Уместно еще добавить: Гегель даже самое логикувыводил из «мифа» о грехопадении, провозглашая, что рассмотрение этого мифа «...в начале логики представляется уместным, так как последняя имеет своим предметом познание, а в этом мифе также дело идет о познании, о его происхождении и значении». /Энциклопедия философских наук, т. 1. Наука логики. 24, прибавление 3-е.— М., 1975, с. 128/.
Итак, философия в лице Гегеля заявляет во всеуслышание, что: 1) принципы ее ведут родословную от змея кн. Бытия; 2) Бог, а не змей, обманул человека.
...Познание вступило в свои права, вместо свободы творчества навязав человеку законы мышления. Начало этого «законодательства» — в недоказуемых, но как будто и не нуждающихся в доказательствах самоочевидностях. Самоочевидности эти (например, А=А, или не-А№А) представляют собой лишь подогнанное под особенности рассудка, идеально абстрагированное, напрочь лишенное собственного содержания бытие. Из этой-то пены морской рождаются на свет логические категории, вступающие в различные операции: над самими собою (собственно логика), над свойствами разума и вопросами познания (гносеология), над истинно сущим (онтология) и далее — этика и проч.
Как, однако, возможна вообще рационалистическая онтология? Когда нечто вычленено, умерщвлено, расчленено, препарировано к исследованию — как возвратить это нечто к действительному бытию, дабы вправду увидеть его действительное бытие? — Рационалисты на деле: 1) выдают за свойства бытия законы мышления: Гегель; 2) вовсе отказываются от онтологии, довольствуясь явлениями как явлениями: позитивизм; 3) тщетно пытаются «синтезировать» целое из кусков: системно-структурный метод и т. п. ...Возможна, в сущности, лишь вот какая онтология: поскольку я прочувствовал, пережил, полюбил — постольку прочувствованное, пережитое, любимое существует. И вспомним, как Адам нарекал животным и птицам имена. Вот разница между творческой и научной онтологией: я назвал — и я определил. Назвал — т. е. далимя, значит — обогатил. Определил (определил, ограничил) — т. е. отнялнечто, значит — обеднил.
Мало что меняется, если познавательные операции основываются не на «априорном» материале. но на так называемом опыте. Опыт этот существенно ограничен. Во-первых — обезличкой (личный духовный опыт «эмпириками» отбрасывается: их интересуют лишь «объективные» данные). Во-вторых — научным уровнем каждой данной эпохи (т. е. текучестью, ненадежностью тех самых «объективных» данных). В-третьих же — и это главное — опыт ограничен избирательной оценочной шкалой исследователя (это ограничение порой не осознается); чаще всего ученый — поскольку он обучен логике — исходит в опыте из тех же самых самоочевидностей... круг замыкается. Вот почему и эмпириков (по крайней мере — традиционных) можно также отнести к рационалистам (несмотря на «партийную» вражду между ними) и можно говорить о рационализме в широком смысле слова.
В итоге рождается «разумное понятие». Рождается, уж конечно, по необходимости: такое впечатление создается правильностью логических операций. Рождается «разумное понятие» о самом разуме, о бытии, а также о том, как человеку себя вести ( долгу Канта — или осознанная необходимостьу Спинозы — она же, но еще ловчее выдаваемая за свободу, у Гегеля). «Железные» законы мышления порождают онтологию необходимости, которая венчается этикой покорности. Необходимость как таковая (при всей ее, сравнительно со свободой, непривлекательности!) предстает не только основой метода, но и — верховной ценностью всей системы.
...На эти-то начала мышления, на сам «ход мысли», на итог мышления нападает со всей страстью Шестов. Он говорит: необходимость и принуждение — вовсе не законы бытия, но лишь собственные законы познающего разума. И господство этих законов — лишь тысячелетиями длящееся следствие грехопадения, действие плодов с дерева познания добра и зла.
Грехопадение — первообраз «культурных
революций» человечества, совершающихся под знаменем разума. «Контрреволюция» Шестова начинается с восстания против «самоочевидностей». Одна из них — закон противоречия, формальнологический фундамент познания. Шестов обращается к состоянию сна. Глубоко спящий человек верит в действительность того, что с ним во сне происходит.— «Подозрение является или начинает являться тогда, когда мы начинаем чувствовать, что овладевшая нами сила враждебна нам, когда сон превращается в кошмар. И тогда лишь нам приходит на ум та нелепая и бессмысленная идея,— все ведь бессмысленное и нелепое узнается по тому признаку, что оно заключает в себе внутреннее противоречие,— что эта действительность не есть подлинная действительность, а только сонное видение, обман, иллюзия. Одновременно с этим перед нами возникает дилемма: что выбрать — кошмарную действительность или нелепое допущение? Кошмарная действительность оскорбляет все наше существо, нелепое допущение оскорбляет величие разума. Не выбирать нельзя, ибо, если выбора не сделаешь сам, кто-то или что-то другое за тебя выберет. Во сне, как известно, человек выбирает второе: перед ужасами кошмара страх оскорбить величие разума теряет свою власть над нами — мы просыпаемся. Наяву порядок другой. Мы все «принимаем», как бы отвратительно, постыдно и ужасно нам не представлялось то, что приятию подлежит, только бы не оскорбить разума и стоящего на его охране «закона» противоречия» /97-98/.Шестову прекрасно известен веками испытанный аргумент против посягательств на самоочевидность: если ты сомневаешься во всем, вплоть до очевидного, то и само твое суждение может (и должно) вызвать сомнение. Как учил Гегель, недоверию к разуму нужно противопоставить «недоверие к недоверию» (в книге Шестова об этом — см. с. 84-85 и др.).— Между тем Шестов и сам — хороший логик. И еще в 1917 г. / статья «Momento mori»; позднее статья эта вошла в книгу «Власть ключей»/ Шестов настаивал: защитить таким образом закон противоречия — нельзя. Такая защита — лишь тавтология, ибо само защитительное умозаключение основывается на законе противоречия, которого оппоненты как раз и не признают!
Закон противоречия должен был взят под сомнение, потому что грешно все принимать, а «доказательство» необходимости все принимать — ложь. Формальнологические законы — законы равнодушия. Привольно живется им лишь в атмосфере сонного спокойствия. Но против кошмара, в который то и дело обращается «сон» нашей действительности,— логика бессильна.
«Когда мы утверждаем, что звук тяжел, вмешиваются законы тождества и противоречия и накладывают свое veto: такого не бывает, говорят они. Но, когда мы утверждаем, что Сократа отравили, оба закона бездействуют. Спрашивается: возможна ли такая «действительность», при которой законы тождества и противоречия оставались бы равнодушными, когда звуки отяжелевают, и становились бы на дыбы, когда казнят праведников?» /252/.
«Самоочевидности» просвечивают весь познавательный процесс, находя опору в принципе ясности и отчетливостизнания. Начиная с Декарта, принцип этот является краеугольным камнем рационализма. Но Шестов говорит: «Хам тоже добивается ясности и отчетливости и обернулся на наготу отца своего» /246/.
Отправляясь от самоочевидностей, ясное и отчетливое знание поднимается до своих вершин, и таким образом добываемая «по необходимости» истина оказывается — принудительнойистиной.— «Бог Св. Писания,— говорит Шестов, касаясь рационализма в средневековом богословии,— никого не принуждает, но истины разумного знания на библейского Бога не походят и походить не желают: они принуждают и как принуждают! Самоочевидности — только лицемерное sine effusione sanguinis (без пролития крови), которое прикрывает собой костры и пытки. В этом, к слову сказать, должно видеть объяснение того парадоксального явления, что средневековое христианство могло родить из себя «инквизицию» /198/.— То есть, идейные корни инквизиции — не слепая вера и невежество, но — напротив — возобладание разума над верой! — навряд ли кто-либо, кроме Шестова, в 30-е годы возымел бы смелость утверждать такое: ведь те дни (еще прочней, нежели наши) скованы были цепями ренессансно-просветительских догм...
«У Канта,— напоминает Шестов,— /.../ мы встречаем единственное в своем роде, по откровенности, признание, что опыт, который нам только говорит о том, что есть, что оно есть, но ничего не говорит нам о том, что то, что есть, есть по необходимости,— не дает знания и не только не удовлетворяет, но раздражает наш разум, жадно ищущий всеобщих и необходимых суждений» /8/.— То есть опыт (даже ограниченный и предвзято-избирательный) раздражает познающего. Опыт дает то, что есть, но не то, чего жадно ищет разум. Разум жадно ищет необходимости и всеобщности!