Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
теперь я пою, — каждый раз непременно говорила она, — для моего сладкого медведя». Чтобы
держать уровень независимости, нужны были деньги. Он преподавал в университете
Пепердайн, получал гроши. Заработанное тратил на обеды с Ширли. Нет, он не жил на
содержании у актрисы. «Я не так воспитан. Я — мачо. Американцы считали, что с ее помощью
я пытаюсь сделать себе карьеру. Бесконечно это продолжаться не могло. Я сказал Ширли, что с
меня хватит…»
Пройдет немного времени, и русский режиссер получит
Голливуде полноценное кино. На его пути в «американский» период будут встречаться разные
женщины, но едва ли в такой роли, в какой выступала Маклейн, — в роли необходимой опоры
на время трудного освоения чужого, но все-таки желанного мира.
Андрей отправился в Америку из Франции с обычным советским заграничным паспортом,
но как частное лицо. Никого не спрашивал, не ставил в известность, не регистрировался в
консульстве. Он оказался в Голливуде с французами. Жил в доме художника-постановщика
Тавулариса, работавшего с Копполой. Замечательно почти животное ощущение свободы,
которое переживал на какое-то время прибывший в Калифорнию русский режиссер. «Помню, я
взял на кухне сэндвич, вышел в трусах из дома на улицу… Сел с сэндвичем на газон и понял:
это моя страна. Здесь я буду жить. Было ощущение свободы и пространства. Это ощущение
немыслимого пространства и немыслимой свободы каждый раз поражало меня в Америке…»
Гораздо позднее к нему на съемки «Гомера и Эдди» (1990) явится Юрий Нагибин для
работы над сценарием о Рахманинове. Фильм снимался в штате Орегон, местах, по ощущению
первозданности напоминающих Западную Сибирь. Обозревая пространство, писатель видел и
реку, похожую на отечественную, и тайгу такую же, и чайку — и все это было «беспартийным»,
в отличие от родного, российского. От осознания этого, признавался Нагибин режиссеру, на
душе у Юрия Марковича становилось гадко. Тогда никто, кроме Кончаловского, не мог ни
услышать, ни понять этих переживаний писателя. Отношения их были достаточно близкие и
доверительные. Тем более трудно было Андрею воспринять ту, совершенно «партийную»,
неприязнь, какую Нагибин изливал к его семье, к отцу в обнародованном своем «Дневнике».
В то же время из этих записей писателя видно, что никакие иные мотивы отъезда за
границу, кроме его частных планов и намерений, Кончаловским не владели. Безрезультатность
попыток вернуть его в Страну Советов была обусловлена еще и его собственным нежеланием
менять в своих планах что-либо. Вернуть, а вначале удержать очень хотели — с помощью того
же «Рахманинова». Прямо на пышной премьере «Сибириады» Ермаш предлагал ему снимать
картину: «Сейчас запущу, если хочешь!..» Он отказался.
Резонанс, произведенный отъездом Андрея, имел две стороны. В официальных кругах —
настороженность, попытка удержать, в конце концов оставленная, а с грянувшими
перестроечными
процессами и вовсе канувшая в Лету. Точка зрения либеральнойинтеллигенции совпадала, в главном, с позицией Элема Климова. А многие из тех, например,
кто работал с ним на «Сибириаде», были глубоко и искренне огорчены.
Вот какой представляет ситуацию в начале 1984 года тот же Юрий Нагибин: «…Очевидно,
семья сплотилась против него и сумела перетянуть на свою сторону мать… И все же,
надышавшись тем воздухом, невозможно вернуться в нашу смрадную духоту. И я начинаю
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
149
думать, что он пойдет на все: на разрыв с семьей, потерю наследства, на смертельный риск,
лишь бы не возвращаться к тому медленному самоубийству, которым является наше
существование, точнее сказать, гниение».
Кончаловский «тем воздухом» начал дышать, образно выражаясь, еще до своего рождения
как воздухом предков. И надышался достаточно, чтобы, живя в своем Отечестве, ощущать себя
гражданином мира. Так случилось — и этого Нагибин, при всей его проницательности, не мог
угадать, — что «гниение» вошло в ту фазу, когда не могли не произойти превращения. Словом,
жизнь Андрея за границей не имела тех мрачных последствий, какие рисовал его суровый
друг-писатель. Были другие проблемы. Получалось так, что с одной Системой он расстался
(расстался ли?), чтобы принять правила игры другой. Не сразу, но довольно скоро пришлось
убедиться, что «Голливуд — тот же самый ЦК КПСС, только в зеркальном отражении».
«Голливуд — это собрание хорошо выглядящих или старающихся хорошо выглядеть загорелых,
наглаженных, наманикюренных перепуганных людей».
Сам он явился здесь с иллюзиями, но вполне обоснованными. Приехал с континента, где
его уже признали. В 1978 году был членом жюри Каннского кинофестиваля. В 1979-м —
реальным претендентом на Гран-при того же фестиваля. Вообще, полагал, что искусство в
состоянии смести все преграды. В перевальные сорок лет он готов был строить свою
американскую карьеру. Но выяснилось, что ничего из этого не имеет веса. А действуют
аргументы совсем иного рода. Он рассчитывал на помощь здешних друзей. Поэтому прежде,
чем отправиться к президенту «Парамаунта», попросил Милоша Формана написать ему
рекомендательное письмо. У Формана к этому времени за плечами уже были «Полет над
гнездом кукушки» (1975), получивший «Оскара», мюзикл «Волосы» (1979), «Рэгтайм» (1981).
Он удивился, но письмо написал. Письмо не имело последствий.
Бывшему советскому режиссеру подсказали: хочешь построить карьеру — заведи
бухгалтера, адвоката и агента. Все это нашлось, но взыскующий искусства жил по «совковым»