Андрей Кончаловский. Никто не знает...
Шрифт:
А тут за две недели по нормальному чернорыночному курсу тех лет — двадцать четыре тысячи
рублей! На это можно купить две «Волги»! Деньги, впрочем, я потратил иначе — спустил их со
своей французской женой на Ривьере».
В том же 1969 году Кончаловскому довелось впервые побывать в США по приглашению
Тома Ладди, директора киноархива в университете Беркли. Звали на кинофестиваль в
Сан-Франциско — с «Дворянским гнездом». «…Америка буквально обрушилась на меня, —
рассказывает режиссер. — После
Ведь это 1969 год, война во Вьетнаме, расцвет хиппи, «поколение цветов»…»
Утех и впечатлений было через край. Но вот одно из них, казалось бы, незначительное,
врезалось в память надолго. Наблюдая как-то проезжающий мимо «фольксваген» с еще мокрой
доской для серфинга на крыше, а за рулем молодого загорелого блондина с влажными волосами,
тридцатидвухлетний советский режиссер думал: «Почему я не этот мальчик? Едет он на своей
тачке и знать не знает, что есть где-то страна Лимония, именуемая СССР, что в ней живет
товарищ Брежнев, а с ним и товарищи Романов, Ермаш и Сурин, что есть худсоветы во главе с
товарищем Дымшицем, и неужели жить мне в этой картонной жизни до конца своих дней?»
Примерно такие же мысли возникли при встрече с режиссером Милошем Форманом, пару
лет тому назад покинувшим Чехословакию, а поэтому возбудившим в Андрее сильное чувство
какой-то особой близости…
Сделавшись мужем француженки, Кончаловский мог с полным правом назвать
«запретный для советского человека» Париж своим. Но для жизни там нужны были деньги. Он
взялся за сценарий «Преступление литератора Достоевского». «Заплатили мне за него копейки
— шесть тысяч: рабский труд никогда высоко не ценится. Я работал без разрешения Госкино, а
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
110
потому писал инкогнито, боялся неприятностей».
Супружеские отношения с Вивиан не складывались не только из-за материальных забот,
но еще и потому, что она пыталась «навязывать свою волю», а это «русскому человеку, особенно
Кончаловскому, решительно противопоказано». У него, как помнит читатель, завязался новый
роман — с юной Еленой Кореневой.
Уже в 1980-х, сама оказавшись в Америке, в центре Нью-Йорка, Елена неожиданно для
себя встретит Вивиан. Когда-то оставленные любимым мужчиной женщины — предмета
раздора уже не было — «весело обнялись, обменялись телефонами и пожелали друг другу
удачи». Потом француженка позвонила… Как заметила Елена в своих воспоминаниях, их
встреча выглядела насмешкой над двумя женскими судьбами, поскольку никто из них ничего
изменить в прошлом уже не мог… И никто ни в чем не был виноват — совсем как у Чехова. Все
несчастны, всех жалко, и некого винить…
7
Герои чеховской
драмы по природе своей едва ли не все клоуны. Или впрямуюразыгрывающие на сцене клоунаду— как Шарлотта, Епиходов, например; или опосредованно
— как прочие иные, как тот же Треплев.
Цирк и его атмосферу писатель любил. Он из жизни переносил эту атмосферу в свои
произведения. Знаком был, например, с клоуном-жонглером, с большим комизмом
разыгрывавшим неудачника. С ним приключалось «двадцать два несчастья». Жонглируя
кинжалами, он шатался, чтобы не упасть, хватался за шкаф с посудою — и шкаф, конечно,
валился на него, прикрывая его под грохот разбиваемой посуды. Антон Павлович хохотал
неистово…
Персонажи Чехова, подобно жонглеру из «Аквариума», «разыгрывают неудачников». В
этой непредумышленной клоунаде они едины. Они, если хотите, коллектив клоунов на ярком
пятачке цирковой сцены. Сами они часто ничего не знают о своем «клоунском» происхождении,
в чем, собственно, и кроется глубокая драма. Под поверхностью комических кривляний —
трагедия.
Чеховские неумышленные клоуны в его пьесах, как правило, интеллигенты, дворянского
или разночинского происхождения. Их буффонные соло или хоровые выступления
подразумевают некоего зрителя. А это часто так называемый народ. Образно говоря, «простой
народ» окружает сцену, где разыгрывается действо. А иногда и сам в ней занимает
соответствующее цирковому замыслу место…
В прологе «Чайки», поставленной Кончаловским в Театре им. Моссовета уже в 2000-х
годах, угадывались буффонные корни, критику возмущавшие. На сцену являлся «человек из
народа», разоблачался и показывал интеллигентной публике голый зад, а затем сигал в воду того
самого озера, на фоне которого вскорости должна быть представлена «декадентская» пьеса
Константина Треплева…
Но такое понимание Чехова возникло только по прошествии значительного времени. А
тогда, на рубеже 1970-х, эта концепция едва мерещилась.
«Дядю Ваню» режиссер решил экранизировать по предложению Иннокентия
Смоктуновского. Актера и режиссера «связывали и дружба, и ссоры, и ревность к актрисе
Марьяне Вертинской, и обида, что Смоктуновский отказался играть «Рублева»…» Летом
1970-го зашли в кафе, выпили шампанского — и решили ставить «Дядю Ваню».
И вновь, по своей привычке, режиссер потащил в постановку «отовсюду, со всех
периферий и окраин все, что могло здесь стать строительным материалом». В работе над
«Дядей Ваней» его вдохновлял прежде всего мир фильмов Ингмара Бергмана: взаимодействие
условного и реального в киноизображении, крупные планы, композиции мастера. «Достоинства
моей картины, как, впрочем, и ее недостатки, во многом от Бергмана. Я делал по-бергмановски