Бегство со Светлого берега
Шрифт:
— Хотела бы я знать, чего ради я храню санскритский словарь моего отца? — спросила Амабель.
— Чтобы класть на него кошелек, — ответила Дороти.
Амабель высыпала горсть монет в ладонь невестки.
— Не лучше?
— Стоит пройти одному, как вскочит другой, — жалобно сказала Дороти. Фурункулез Чарльза был чем-то вроде совместной тайны двух женщин, о которой никогда не упоминалось в его присутствии.
Дороти ушла, тихим движением, но плотно затворив дверь, и теперь Амабель была уверена, что никто не потревожит ее до обеда. Она подошла к книжным полкам, желая выбрать какую-нибудь книгу, читанную несчетное число раз, но не слишком недавно. Ее правая рука начала путь с буквы А, двигаясь от «Арабских ночей» к «Доводам рассудка», и остановилась на мгновение, чтобы взять со своего места «Мэнсфилд Парк»[106] и переложить книгу в левую руку. Потом правая рука продолжила свой путь, задерживаясь на «Проселке»[107], лондонском дневнике Босуэлла[108],
Огромная красного дерева кровать Амабель удобно вписывалась в продолговатый альков, позволявший в считанные мгновенья превратить спальню в гостиную — достаточно было задвинуть тяжелые синие занавески, и кровать со шкафом для белья исчезали из виду. Теперь она, напротив, раздвинула их и, с трудом откинув тяжелое покрывало (и когда это Дороти нашла время убрать постель?), улеглась на одеяло, не снимая халата, и натянула плед по самые плечи. В комнате с задернутыми шторами было темно, и она включила настольную лампу, прежде чем откинуться на подушку и открыть книгу на первой главе. «Около тридцати лет назад, — читала Амабель, — мисс Марш Уорд из Хантингдона, владевшей всего семьюстами фунтами, посчастливилось пленить сэра Томаса Бертрама из Мэнсфилд Парк, что в графстве Нортхэмптон, и быть, таким образом, возведенной в достоинство жены баронета со всеми приятными последствиями в виде прелестного дома и крупного дохода».
Царапание у двери и короткое тихое повизгивание заставили Амабель поднять голову. Она могла не услышать электрического звонка, но смиренная мольба Вогса впустить его никогда не проходила мимо ее слуха. Когда она открыла дверь, пес поколебался на пороге, глянул призывно вверх, жалобно — вниз и наконец, понурив тяжелую голову, виляя лохматым хвостиком, вошел в комнату и выжидающе остановился на краю ковра, пока Амабель закрывала дверь и допускала его к себе. Тогда только он проковылял к креслу в другом углу комнаты и там вновь остановился, дожидаясь разрешения запрыгнуть. Короткий прыжок, казалось, потребовал от него усилий, и, очутившись на мягком сиденье, он лег на бок, вяло согнув передние лапы и сцепив их с задними. Краешек розового языка и один блестящий зрачок были единственными светящимися точками на его плотном черном туловище. Амабель попыталась расшевелить его ласковыми и глупыми словами, но ничто не блеснуло из щелки за нависшими бровями, лишь один раз вильнул кончик хвоста. Боге спал. «И я тоже засну», — сказала Амабель.
Открыв глаза в густом мраке, Амабель включила лампу и с удивлением обнаружила, что уже половина первого. Она не могла точно припомнить, когда выключила свет, но было ясно, что проспала она полдня и полночи. С одной стороны, это неплохо, но с другой — как ей справиться с теми часами, что еще оставались до рассвета? Она откинула плед, встала с постели и раздвинула шторы. Комнату залил свет, и она поняла, что проспала не более полутора часов. Вогс выпрямился на сиденье кресла; уши его стояли торчком, как две башенки. Увидев Амабель, он спрыгнул на ковер и затрусил к двери, очевидно возбужденный отрывочными звуками в кухне. Амабель прислушалась — конечно же, Том. Выпустив Вогса сквозь узенькую щелку, она тихо прикрыла дверь, не выглянув из комнаты. Отчасти она поступила так, потому что не хотела, чтобы ее видели мятую и взъерошенную после сна, но, помимо того, она решила не делать «события» из возвращения Тома. А продолжительное рычание и истерический визг подсказали ей, что Вогс пресмыкается перед вернувшимся блудным сыном (ее-то он не встречал с таким восторгом, когда она возвратилась после летнего отдыха).
Теперь Том был дома, и по распорядку за этим должен был следовать обед. Амабель пора было одеваться, но вместо этого она сидела на краю кровати, пытаясь припомнить свой сон. Отдых не освежил ее, более того, она чувствовала наступление депрессии. Подобно больному, не знающему, какую таблетку принять, прежде чем он разберется, откуда исходит его боль, она пыталась определить источник своего беспокойства. О рыцарь, что тебя томит?[112] Все возрастающая тревога была слишком сильна, чтобы приписать ее обычным неурядицам. Опыт подсказывал, что нестерпимая тревога всегда связана с чувством вины, и ее мысль, пропутешествовав в прошлое, быстро остановилась на рассказе, который ей не дали закончить. Это была та самая история, которую она когда-то рассказывала матери, и закончила она рассказ на том же самом месте, не зная тогда его окончания. Теперь, почувствовав озноб от беспечных слов Дороти «это может случиться с…», понуждаемая
неподкупной памятью, она волей-неволей вспомнила страдальческий взгляд своей матери, который вызвала рассказанная история. Но мама, бедняжка, беспокоилась напрасно. Затяжная болезнь, разрушительный паралич, которых она так боялась, миновали ее; она умерла без малейшего предвестника, мирно (кто может это знать?), во сне. Перед смертью Амабель не видела ее больше года, поэтому не было ни потрясения, ни даже чувства утраты. Но мертвые терпеливы: они ждут, чтобы мы поняли то, что были не способны понять, пока они были с нами, и теперь Амабель вспоминала мать с болью и угрызениями совести.Амабель сопровождала мужа в Берлин вскоре после поджога Рейхстага. Дипломатические приемы устраивались реже, чем прежде, но они еще происходили, и на одном из них некая шведская дама, с которой Амабель встречалась в Женеве и не видела с тех пор, подошла к ней с вопросом: «Одна ваша знакомая хочет знать, помните ли вы ее?» Тогда Амабель поняла, что в фигуре, стоящей в нескольких шагах за шведкой, есть нечто особенное: аура, окружающая неузнанного человека, который узнал тебя. На миг аура уплотнилась, а потом рассеялась совершенно, когда Амабель поняла, что перед нею фрау фон Бернсдорф. Она была в своем истинном образе, живая и элегантная фрау фон Бернсдорф из Женевы, а не та развалина, которую втащили в «Кафе дез Альп». Волосы ее были совершенно седы, но уложены ровными прядями, уже слегка старомодными; лорнет заменили очки в роговой оправе, а в вырез ее платья была заправлена полоска оранжевого тюля вместо пышных складок пастельного шифона, как помнила Амабель. Морщины стали обширнее и бледнее, но черты лица сохранили твердость и симметрию: не осталось и следа от поразившего ее паралича.
Амабель пробормотала нечто не слишком тактичное по поводу третьей конференции по разоружению, когда ее приятельница так сильно болела. Фрау фон Бернсдорф подняла брови. Она ни разу не была в Женеве после второй сессии, произнесла она со строгой ноткой. И она никогда не была сильно больна. Почти тут же она ушла вместе с дамой из Швеции. Возможно, она приписала смущение Амабель причинам, связанным с политикой. «Вот тебе и зрительная память», — вздохнула Амабель.
Хождение взад и вперед по холлу, звяканье тарелок на подносе, высокий голос в чем-то оправдывающейся Цинтии, грубоватая реплика и хохот Тома, хлопанье двери и воцарившееся затем молчание подсказали Амабель, что все уселись за обеденным столом. «Они забыли обо мне или, быть может, думают, что я заснула», — подумала она. Но тут в дверь сильно постучали и, едва дав ей время накинуть халат поверх нейлоновой сорочки, в комнату вошел Том. «Обед готов», — сказал он.
— Здравствуй, Том, — Амабель двинулась к нему, и он сделал шаг навстречу и наклонился, чтобы поцеловать ее в лоб — за последние несколько лет, когда Том так сильно вытянулся, сама она, напротив, согнулась. Амабель поцеловала его в ярко-красную щеку, а потом подставила свою собственную под поцелуй его пухлых детских губ. — Так-то лучше, — сказала она. — Ненавижу односторонние поцелуи. Скажи, что я сейчас буду.
Она причесалась перед зеркалом в ванной комнате, собрала волосы в пучок на затылке и брызнула в лицо тепловатой мягкой водой. Взгляда в зеркало было достаточно, чтобы поправить шпильки в волосах, но, моя руки под краном, она внимательно изучала свое отражение, чтобы сохранить на лице ту мягкость и ту живость, которые навеяла встреча с Томом.
Когда она вошла в комнату, все взглянули на нее, а Цинтия встала с «места геммы» и пересела на пустующий стул рядом с Томом. Бабушка терпеть этого не могла, и все знали, что она терпеть не может. Неужели она предпочла бы, чтобы они обходили стороной ее место у окна, даже когда ее нет в комнате? Да.
— Где же Фрэнсис? — спросила Амабель, разворачивая салфетку.
— Уехала домой покормить Джона, — ответила Дороти. — Она обещала вернуться в три к бриджу.
Посвященная еде часть обеда (так это называла Цинтия) была окончена в половине третьего, и Дороти спросила, не хочет ли Амабель вздремнуть до прихода гостей. «Мы с Чарльзом займем их в гостиной, пока вы отдыхаете».
— Я уже отдыхала, — сказала Амабель. — Я не хочу проспать всю свою жизнь. А почему бы и нет?
— Я принесу столик для бриджа, — сказал Чарльз. — Я брал его, чтобы просушить негативы. Принести высокий стул для Гнома?
— Нет, — ответила Амабель, — лучше будет энциклопедия.
Крошечный мистер Каррузерс был четвертым членом их карточной компании. Амабель, полагавшая, что признание чьей-то физической немощи причиняет меньше боли, чем попытка ее игнорировать, всегда громко и весело требовала принести том Британской Энциклопедии и положить его на стул мистера Каррузерса, стоило тому только подойти к столу.
Через час в квартире царила такая же тишина, что и в морской раковине на камине. В комнате Амабель игроки в бридж почти не разговаривали; Чарльз и Дороти дремали в своих постелях, а Вогс похрапывал на коврике между кроватями; Цинтия намеревалась удрать из дому, прежде чем ее остановит мать; а Том, свернувшись на диване в столовой, не сняв обуви, спал мертвым сном, переваривая свой, должно быть, первый полноценный обед за последние три дня.
— Все уязвимы[113], - объявил Джон Лидделл.