Белград
Шрифт:
Какая я, к чёрту, художница. Как есть швея. Ключница. Экономка. Так хотелось ответить Мапе. Этот новый проект с восстановлением храма великомученика Федора Тирона скоро наскучит Антоше – и все хлопоты лягут на нее. И не бросишь ведь. Храм.
– Мамаша приедет, она привыкла к обедне ходить, – не то жалобно, не то заискивающе сказал Антоша: даже мысли от него не скрыть. – Так что, над пианино приколотим?
– Добрый день.
Софочка стояла в дверях.
Про косы-то я забыла сказать, спохватилась Мапа: зачем она уложила их в прическу? Впрочем, так постарше выглядит. Может, и права.
– У вас там открыто было.
Мапу передернуло. Еще бы сказала:
– Теперь мы вас без чая не отпустим, – Антоша, как был, с крестом в руке, заспешил к ней навстречу.
Это хорошо, отметила Мапа, и стол в порядке; только вот в джеме засели две осы. Не то делят что-то, не то вместе обедают.
Антоша жал гостье руку, представлял отцу Василию как «Софью Федоровну», советовался, куда повесить крест. Держа кипарисовое распятье на ладони, Софочка вспыхнула, стала малиновая с лица, отчего волосы высветились, будто свежая стружка. Отец Василий хотел было дать ей благословение, глядел на руки, которые актриса никак не складывала ковшиком. Антоша, наслаждавшийся сценой, вдруг сам ее и закончил, передал крест Мапе: мне в кабинет. Усадил отца Василия за стол напротив себя, а девчонку рядом.
Когда Мапа вернулась, отец Василий уже рассуждал о еврейском вопросе, о том, что в его родной Греции живут без этих выкрутасов, и обещал познакомить Антошу с каким-то уездным архиереем, большим подвижником. При этом отец Василий перевирал все ударения и чуть гундосил. Проповедовал.
– Отец Василий, вам с сахаром?
Мапа спрашивала его уже третий раз, но старик то ли был глуховат, то ли и впрямь так увлекся разговором с Антошей. Абрамова теперь совершенно успокоилась. Богатство, которое угадала в ней Мапа, видимо, уберегло ее от еврейского вопроса. Чертами оседлости, куда едва не выслали Левитана, она не интересовалась.
Арсений, кашлянув, протянул Мапе записку: «Работаю. Не приду. Бунин».
Еще не легче. Мапа надеялась, что в обществе двух блестящих мужчин эта Абрамова раскроется, а в итоге пригласила девчонку в «святейший синод». Антоша тоже хорош: посерьезнел, подпер щеку.
– Софья Федоровна, так что у вас там в художественном театре? – спросила Мапа и кивнула Софочке: мол, ваш выход. – У нас тут такая скука: ни выставок, ни премьер.
– Зимой будет «Дядя Ваня», – подхватила актриса.
– Дайте угадаю: вы Елена Андреевна?
Софочка опустила глаза. Молодец! Ресницы у нее были темные, свои, не наклеенные.
– Отец Василий, – обратился Антоша к батюшке. – Вот на кого похожа Софья Федоровна?
Старик важно отставил чашку, отложил надкушенный пряник, утер усы.
– На голубя. Как это по-вашему? Бэлая голубка. Вот.
Антоша послал Мапе взгляд, словно телеграмму: «Съела?».
– О! У вас «Смит и Вегенер», – нашлась Софочка. – Хороший инструмент, я точно на таком училась. Можно?
Откинув крышку, Софочка заиграла что-то веселое. Антоша под столом постукивал туфлей, отец Василий, под шумок утянувший к себе варенье, едва не проглотил осу. Обозлившись, оса еще долго кружила над батюшкой. Но не жалила. Мапе подумалось: а что же вторая? Не справилась, захлебнулась? Под музыку она придвинулась к Антоше, зашипела ему на ухо:
– Но ведь Алексеев просил телеграфировать со дня на день, пора репетировать с Еленой. Вторая актриса болеет. Кого ты ждешь?
Антоша будто не слышал.
– Софья Федоровна, быть вам Ириной! – сказал он. – Первая сцена с вами будет именинная. Белое платье, офицеры, подарки, пирог. Хотите?
– Еще бы! – отозвалась Софочка, не обернувшись от клавиш.
Играла она и впрямь блестяще.
Только
руки, пожалуй, крупноваты. Вот так, без перчаток, – заметно.Вообще, Антоша прав. Она пока жеребенок.
– Так кто же Елена?
Мапа спросила прямо, громко: мигрень уже теснила левый висок. Софочка бросила игру, обернулась на стульчике. Отец Василий, закемаривший, встрепенулся.
Антоша перевел взгляд на священника:
– Батюшка, так где, говорите, мощи великомученика Федора Тирона?
– В Венэции.
По Аутке вихрем носилась пыль.
Повозка с обоями, выехавшая вчера из Севастополя, перевернулась за два участка от чеховского дома. Мапа с Арсением, что костерил татар на чем свет стоит, по рулону перетаскивали обои в сад.
Чехов, стоя на садовой дорожке, у захиревшей за две ночи груши, набросал в записной книжке:
«Любовь – остаток чего-то громадного, или часть того, что станет громадиной в будущем, а в настоящем она…»
– Антоша, ты как себя чувствуешь? – окликнула его Мапа.
Она стояла, обхватив руками рулон, обернутый в папиросную бумагу, рваную, точно воробьями поклеванную:
– Если не работаешь, поезжай в порт, встречай, пожалуйста, мамашу.
Арсений в охапке, как дрова, занес еще четыре свертка. Журавль подошел к забору, просунул между железными завитками голову и шею. Мапа зашикала на птицу, утерла лоб. На платке остался след: бурый, тоскливый; размокшая в поту пыль. Мапа перехватила взгляд Чехова, отвернулась к Арсению:
– Прикрой калитку за собой хотя бы! Птица сбежит, будешь горевать.
Арсений переглянулся с Чеховым так, как обмениваются взглядами мужчины, зная, что хозяйка не в духе и лучше пока исчезнуть с глаз долой.
Взяв шляпу и трость, Чехов не спеша побрел к набережной. Он думал про настоящее любви. В последние годы он всё ждал, что любовь состоится, переродится, изменится, A. будет рядом. Ее дети, муж – все как-то устроятся. Еще немного, и решение будет найдено. Однако всё зачахло, как росток его любимой груши, подковырнутый французским зонтиком.
В прошлом году спросил у матери, плакал ли он ребенком? «Никогда!» – гордо ответила мать, словно плакать грешно. Впрочем, он и сам не припоминал случая. Разве когда сальными свечами в лавке торговал, совсем маленький был, побежал в нужник, а там бродяга спать пристроился. Со страха ревел. Сейчас в горле першило и чесалось что-то в уголке глаза; должно быть, от пыли.
Пароход из Феодосии, где мамаша загостилась на время ремонта, пришел раньше срока. И вот уже полчаса, пояснили Чехову, махина примеривается причалить. Борта громадные для ялтинского порта, словно фрегат, запертый в бутылку. Море вдоль парохода пенилось шампанским без ярости. Гуляющие на набережной были редки, всех стянуло на мол. Трепетали перья на шляпках, маячили букеты, пожирала солнце золотая туба, взлетевшая над оркестром. Вдруг, в пятнистой толпе, – черный берет. Смотрит, как с образов. Сколько ни отворачивайся – найдет.
Чехов узнал темные волосы, белую кофточку, тонкую талию. Поискал глазами шпица – вероятно, на руках держит, в такой-то толпе. Ольга поднималась на цыпочки, кого-то высматривала впереди, махала. Шпиц был там, извивался на руках у какой-то девицы в громадной шляпе – отсюда не разобрать. И мамаши не было видно.
Чехов прошел поближе к Ольге; ему уступали, кланялись. Впереди оркестр грянул марш, по сходням спускались пассажиры, генерала с супругой, похожей на сыроежку, одаривали букетами, кричали «Герой Плевны!» и «Ура!».