Белград
Шрифт:
– Выходит, сбагрили Балбеса, – сказал Чехов, протиснувшись к Ольге. – Боитесь, Бунин городовому нажалуется?
– Нет, – серьезно ответила Ольга.
Она еще раз посмотрела вперед, но пассажирка с собакой, видимо, поднялась на борт, направилась в каюту. Чехов щурился на прибывших. Те, кого не встречали, сбились к обочине с тюками, чемоданами. Одна женщина была похожа на мать, такую, как помнил в детстве. Устремившись было к ней, Чехов развернулся на полпути. Похожа, но не она. Дама с измученным, но гладким лицом без морщин устало села на свой чемодан.
Ольга стояла спокойно, ждала его возвращения. Вдруг захотелось,
Потом они молча, торопливо свернули на знакомую улицу. Чехов отметил, как стал ему нравиться этот район с отколотой тут и там штукатуркой невнятного цвета и татарскими балконами.
Этой женщине несуразность была к лицу. Копошась у входной двери, Ольга обронила из сумочки какую-то бумагу. Прошла внутрь. Чехов подобрал: вексель. В синем неверном свете рассмотрел фамилию: Книппер. Положил под сброшенный Ольгой берет.
Ее волосы, освобожденные от шпилек, рассыпались по плечам; их руки, путаясь, мешая друг другу, расстегивали пуговицы, дергали крючки, развязывали ленты. К пиджаку на полу полетели брюки, и юбка, и кружево. Зазвенели не то монеты, не то ключи. Пахло ванилью, коньяком, спелой примятой травой. Они не говорили – они дышали, захлебывались.
Ольга была совсем другая – и такая, как надо.
Цык-цык, цык-цык – дорожный будильник на столике застучал слишком громко. Раньше его будто и не было здесь. Чехов, уняв колотьбу сердца, увидал на столе пол-арбуза.
– Спишь? – спросил Ольгу, не зная, что сказать.
Она потянулась. Пружина в матрасе хрустнула, застонала. Кровать теперь была слишком узкая для двоих. Он повернулся, задев ее локтем; извинился.
Окно стало черным; вдали, поверх крыш, должно быть, над Ай-Петри, дрожала звезда.
Чехов встал, собрал свою одежду с пола, натянул брюки. Ему хотелось, чтобы она щебетала глупости, как эта Софочка за чаем, или, может, раскаивалась, как А. Та тосковала и всё просила уважать ее. Потом откровенничала.
Он всмотрелся в лицо Ольги: не плачет ли, еще чего не хватало? Нет. Она лежала с открытыми глазами, очень естественно, будто была в комнате одна.
Да кто же она, черт ее дери?
– Видел на бумаге фамилию твою: Книппер. Твой муж – немец?
Ольга отстранилась, поднялась, потянулась к столу, отрезала мякоти арбуза, откусила. Жестом предложила ему. Отказался.
– Немец – отец.
– Проводишь меня?
Ольга со спины была – как деревенский мальчишка. А спереди волосы закрыли ее всю совершенно. Ее стройные ноги, впотьмах казавшиеся голубыми, он оценил еще тогда, при осмотре. Подошел вплотную, положил ладонь ей на бедро – мускулистое, теплое.
– Ты что же, впрямь балерина?
– Плавала много.
– Русалочья кровь, – сказал он самому себе.
Ольга зашла за ширму, вернулась в простом халате. Та красивая шаль исчезла. И вообще вещей поубавилось. Комната была словно убрана, вычищена.
Чехова
тянуло к этой женщине. Он пожалел, что заторопился уйти, а остаться теперь – было бы глупо, навязчиво. Разве что она сама попросит.Поехать бы куда-нибудь вместе – да хоть в Ореанду…
Но Ольга вдруг заговорила с ним громко, из какого-то деревянного ящика, из голубого стеклянного окошка. Она была черно-белая, как на фотографии, стояла на сцене, произносила слова в какую-то ребристую штуковину на подставке. Звук потрескивал, на ней было простое светлое платье. Она читала Пушкина: «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…». В голубом окошке она была старше его матери.
Чехов потряс головой, развернулся и вышел из квартиры.
На набережной было тихо. Море качало одинокую барку.
Светились редкие окна; было три часа ночи.
Выйдя от Ольги, Чехов закатился в ресторан, где пели дуэтами старинные романсы и подавали закуски к вину – повара давно отпустили спать.
Чехов ел виноградину за виноградиной, макал белый сыр в мед, запивал «Массандрой», и никак не мог прийти в себя. Что значит это видение?
Не случилось ли чего с мамашей? Не приехала опять. Чехов про нее, признаться, и забыл. И как теперь быть с этой Книппер. Обычно женщин после близости прорывало: они рассказывали о себе, о своих мужьях, а тут – отец-немец, долги, плавание… Собаку сбагрила какой-то дамочке. Словно Балбеса напрокат брала…
Но как хорошо она молчит. Как это сильно действует. Подсказать бы Алексееву такой тон искать, а не визгливый, и не подначивать зрителя светомузыкой.
С появлением Ольги он и кашлять почти перестал. Достал платок, развернул – пятен крови нет.
– Судя по всему, доктор схватил солнечный удар, – говорил Чехов сам себе, покидая ресторан. – И хоть бы один ямщик проехал.
Он завернул к фасаду гостиницы «Мариино», проскочил мимо сонного швейцара, поднялся на второй этаж, постучал в дверь. Он был не столько пьян, сколько решил не задумываться. Иначе кураж пройдет.
Бунин открыл почти сразу.
– О! Хорошо, что вы одеты. Едем!
– Куда? – Бунин раскатывал рукава, метался в поисках запонок. – Что случилось? Марья Пална? Что с ней? Да входите же!
– Бегите. Ищите ямщика.
Бунин бросился по ступеням, Чехов подошел к его столу, полистал бумаги. Пишет; это хорошо. Зачеркивает, не трясется над строками – тоже верно. Ремесло важно, руку набить.
Бунин вернулся весь красный, сказал, что ямщик ждет.
На улице светало. Море из черного становилось серым. Ялта дремала под платанами.
Петлял серпантин. «Что стряслось? С кем?» – теребил Бунин. Даже мысли его были сплошь вопросительные. А Чехов не отвечал.
В Ореанде, у поворота к церкви, ямщик спросил, куда дальше. Чехов велел остановить тут. Бунин расплатился, они прошли к обрыву, сели на видовую скамейку. Церковь позади них была закрыта.
Бунин шепотом спросил, кого они ждут.
– Рассвет.
– Зачем? – насторожился Бунин.
– Я влюблен.
Потом они смотрели на море. Отсюда, сверху, оно казалось не светлым, зажатым набережной, как в Ялте, а синей вечностью. Бунин говорил, что вот так будет шуметь море, когда их не станет, и облака, обнимающие горы, будут белеть в нем. В унисон попискивали цикады. Солнце сделало всё розовым, траву смочила роса.