Без наставника
Шрифт:
— Каких? — спросил Криспенховен.
— На этот вопрос один человек, к тому же еврей, не может ответить. Так же, как и немец. Ответ, если он вообще существует, может быть найден только в разговоре между евреями и немцами. Мне кажется, что именно ради такого разговора я и вернулся!
— И вам удавалось начать такой разговор?
— Редко. Для еврея или полуеврея почти невозможно завязать с немцами разговор о «третьем рейхе».
— Этого я не могу себе представить, Грёневольд, — сказал Виолат и долил в рюмки вина.
— Конечно, можно говорить об этом с людьми, Виолат, как говорят о наводнении
— А чем это объясняется, что подсказывает ваш опыт? — спросил Криспенховен.
— Еврей вспоминает слишком часто, а немец слишком редко. Он погрузился в равнодушие, как в спасительный сон.
— Равнодушие?
— Назовите другое слово, Криспенховен, которое точно выразило бы это ужасающее безразличие многих немцев к своему прошлому! Выпадение памяти? Раздвоение сознания? Смысл один и тот же.
— А вам не кажется, Грёневольд, что вы все это чересчур близко принимаете к сердцу?
— Ну конечно же, Виолат. Конечно, все это меня волнует. Я понимаю евреев — депутатов бундестага, которым мерещится коричневый цвет, даже когда они слышат слово «крючкотворство»! Или выражение «разъедающий интеллект». Нам тут слышатся перепевы с чужого голоса. Не обижайтесь. Конечно, это результат чрезмерной чувствительности, но она, как и реакция организма на изменение погоды, неприятнее всего для тех, кто ею страдает!
Только не ошибитесь в одном: эта чувствительность не имеет ничего общего с ненавистью. Она рождается из любви, из оскорбленного чувства любви к вашему и нашему народу, к Германии! Я знаю лишь немногих евреев, которые ненавидят Германию, то есть всю Германию. Большинство все еще любит ее — и боится этой любви.
— Вам довелось почувствовать на себе антисемитизм, настоящий, массовый антисемитизм? — спросил Криспенховен.
— Нет. Ваше правительство не настроено антисемитски, большинство народа тоже. А выходки некоторых сумасшедших нам, я надеюсь, можно не принимать всерьез! Чего я боюсь и на что я всегда смотрел действительно с содроганием — это нечто совсем другое, то, что мешает немцам преодолеть свое прошлое, стать хозяевами своего настоящего и хранить чистоту своего будущего: их чудовищная бездумность.
— Разве она существует только в Германии? — спросил Криспенховен.
— Нет, конечно, нет! Но чего я никак не могу понять, Криспенховен, так это той спокойной методичности, с которой немцы пытаются уклониться от признания своей вины!
— Не является ли эта «забывчивость» уловкой, проявлением их elan vital? — спросил Виолат. — Они стараются не верить, что все это было на самом деле, потому что иначе нельзя жить!
Грёневольд хотел что-то ответить, но раздумал и снова улыбнулся Криспенховену. Помолчав, он сказал:
— Вот, пожалуйста, возьмите хотя бы нашу педагогическую коллегию. Преподавателей мужской средней школы в центре Германии, на среднем расстоянии от зональной границы и «третьего рейха». Будем считать ее рядовой, обычной школой. Блаженно наивные невежды Годелунд, Гаммельби, Куддевёрде, Кнеч скажут: не знали — значит, не виновны. Матушат, Матцольф и Випенкатен: знали, но не одобряли — значит, не виновны. Гнуц, Хюбенталь и Немитц: знали, но не участвовали — значит, не виновны. Харрах: концлагеря
изобрели англичане — значит, не виновен. Нонненрот: у меня это прошлое сидит в печенках — значит, не виновен. Риклинг: папа римский тоже молчал…— Остаются трое-четверо, — сказал Виолат.
— Из восемнадцати, Виолат!
— Разве этого недостаточно? Это же очень много!
— Все дело в том, какие они, эти трое-четверо.
— Согласен, — сказал Виолат. — Грёневольд, мне бы очень хотелось помочь вам обрести душевное равновесие. Но единственное средство, которое я мог бы предложить, — это психология, черная магия неверующих. И впрямь она доставляет больше удовольствия, чем коллекционирование марок.
— Благодарю, Виолат! Но есть проблемы, которые лучше всего решать так: подбросить монетку и поставить на орла или решку.
— Нет, — растерянно сказал Криспенховен.
— Почему нет?
— Я и дня не мог бы прожить, отдавшись на волю, случая.
— Он думает, у него проблем нет! — сказал Виолат и улыбнулся.
Криспенховен ничего не ответил.
Грёневольд посмотрел на красную сетку, разделявшую зал.
— Вы верите в разумный миропорядок? — спросил он.
Криспенховен сдвинулся на краешек стула и принялся выколачивать трубку.
— Вы будете разочарованы, — сказал он. — В порядок, каким его мыслит церковь.
— До сих пор?
— Да.
Грёневольд наклонился вперед.
— Простите, но мне иногда бывает трудно понять, как может еще кто-то в это верить — разве что на то будет воля божия! — сказал он.
— Я вас понимаю; но знаете, чего я не понимаю и никогда не понимал: как может человек хотя бы один день прожить жизнью нашего поколения без веры.
— Как можете вы прожить хоть день этой жизнью — и верить! — сказал Виолат.
Криспенховен сплел пальцы рук.
— Вы знаете, я не оцениваю себя так высоко, чтобы позволить себе оспаривать откровения религии.
— А если бы разум, этот наш порок, помешал вам, Криспенховен? — спросил Виолат.
— Тогда я пожертвовал бы им. И стал бы молиться.
— Потерять разум, чтобы найти веру! — сказал Грёневольд. — Это как раз то самое сальто, на которое я не способен, Криспенховен. И которому не хочу учиться. Я хочу всегда и повсюду сохранять разум. В том числе и в своем отношении к вере: да, здесь прежде всего.
— Что же вам мешает?
— Не получается. Уже не получается. Я не настолько глуп, чтобы предъявлять счет господу, Криспенховен, но я и не могу просто так перечеркнуть опыт своей жизни. Я не неверующий, но я верю с трудом. А никому вера не дается так тяжело, как тому, кто когда-то был легковерным, а потом поплатился за это. Я сохранил веру — в сомнение.
Виолат не переставал улыбаться — меланхолично и насмешливо.
— И что вы теперь намерены делать? — спросил он.
— Подбросить монетку: если виза придет до пасхи, я уеду! Если нет — останусь здесь.
— После всего — есть ли вам смысл оставаться?
— Во мне пробуждается энергия, когда другие чего-то требуют от меня, — сказал Грёневольд. — Когда они меня провоцируют на жизнь. Вот, например, эти.
Криспенховен и Виолат вместе с ним посмотрели вниз, на бар. Затемин и Шанко как раз пожимали руку бармену, потом сели за столик в самом углу.