Давай встретимся в Глазго. Астроном верен звездам
Шрифт:
— Со всех сторон обкладывают Берлин, — сказал я. — Как медведя.
— Так оно и есть, — беззаботно согласился Руди. — Ведь герб-то Берлина — медведь!
— Откуда ветер? — спросил я.
— Сейчас выясним.
Руди остановился, облизнул указательный палец и поднял его вверх.
— Ветер — южный, — торжественно возгласил он.
— Из Мюнхена, — пробормотал я.
— Что? Что? — не расслышал Руди.
Я почувствовал, как пальцы Ани сжали мой локоть.
— Почему ты вспомнил Мюнхен? — спросила она.
— Да так просто. Подумал: сегодня здесь, завтра уже там. Забавно получается.
— Ну и врешь, — сердито, и грустно сказала Ани. — Тебя тоже встревожил закат.
— Сплошная мистика, сестренка, — захохотал Руди.
— Конечно, мистика, — согласился я.
Мы шли по площади, пустынной и гулкой,
Значит, мне оставалось пробыть в Берлине чуть больше двенадцати часов.
— И дались тебе эти баварцы, — вдруг взорвался Руди. — Бросаешь работу в Киндербюро, бросаешь своих хороших друзей. Неужели тебе так хочется черного мюнхенского пива? Право, Даниэль, оставайся с нами!
Он обхватил меня за плечи, заглянул в лицо и повторил:
— Ну, оставайся с нами.
— Двенадцать часов, — сказал я, отвечая не столько Руди, сколько собственным мыслям, беспокойным, призывным и только чуть-чуть грустным. — Еще целых двенадцать часов до отхода поезда…
АСТРОНОМ ВЕРЕН ЗВЕЗДАМ
Роман воспоминаний
Наталье Алексеевне СТАРКОВОЙ
Глава первая
КРАСНО-ЧЕРНЫЕ ПОЕЗДА
Военком сидел за большим столом из темного дуба. Сидел столь прочно и неподвижно, что казался естественным его продолжением — кентавр, попирающий паркет двумя неимоверно тяжелыми резными тумбами. И деталью топорной резьбы стола казалась рука военкома, широкая и толстопалая, коричневая от загара, лежащая на красном ворсистом сукне. Запястье перехватывал ремешок ручных часов, должно быть переделанных из карманных, еще отцовских. Они тикали басовито, на всю комнату, отчетливо выговаривая: «Нет, нет, нет…»
Военком тоже сказал «нет», сказал таким решительным тоном, что не оставалось буквально никаких лазеек, чтобы обойти или просочиться сквозь это слово, непроницаемое, как чугунная заслонка. И всё же Муромцев продолжал стоять перед столом — военком так и не предложил ему сесть, — неестественно выпрямившись, держа злополучную трость с серебряной ручкой в отставленной руке, словно алебарду по команде «на караул». Он произносил горячую, взволнованную речь, которая должна была растопить сердце этого темнолицего истукана, если только оно тоже не было деревянным. Он убеждал старого вояку с облупившимся орденом боевого Красного Знамени на гимнастерке, что только возраст помешал ему, Муромцеву, стать бойцом гражданской, в те славные романтические годы, когда сам военком с синими «разводами» на шинели проверял тяжесть руки своей в сумасшедшей рубке с кавалеристами Мамонтова. А теперь? Неужели подполковник не понимает, что наступил наконец и его, Муромцева, час?
Мысленно произнося эту речь, прислушиваясь к негромкому, спокойному дыханию военкома и раздражаясь на неимоверно затянувшееся, ставшее прямо-таки неприличным молчание, Муромцев изо всех сил загонял в глубь сознания то, главное, что, по-видимому, привело его в этот кабинет. Главное, но такое сугубо личное, что не только говорить, но и думать об этом в такой момент — стыдно. Неужели не общая большая беда, а лишь его собственная заставляет его убеждать, уговаривать, умолять вот этого, совсем незнакомого, человека нарушить законы, установления и правила и направить его, освобожденного от военной службы по инвалидности, на фронт?! Чтобы раз и навсегда отделаться от давящего ощущения своей неполноценности, вырваться из нелепого тупика и вернуть, пусть даже ценой крови, отнятое у него доверие. Это самое «ценой крови» заставило Муромцева поежиться. «Не думай красиво, братец», — жестко одернул он себя и сразу же расслабился, переступил затекшими ногами и удобно оперся на трость.
Но военком продолжал загадочно молчать. Он не переменил позы, не повернул головы, даже не пошевелил пальцами, припечатавшими сукно на столе, и все так же смотрел куда-то через Муромцева своими выцветшими, но все еще зоркими глазами.
В
полураспахнутое окно слепяще-синим потоком втекал полуденный жар и истома безветренного дня, одного из последних дней июня. Приглушенно бормотала улица — окно кабинета выходило на маленький переулок, вернее, тупичок, — и ветка клена чуть покачивалась возле самого окна, и сизая раскормленная галка пристально смотрела на Муромцева черным блестящим глазом. Но вот что-то захрипело в уличном репродукторе, и хор мужских голосов рявкнул: …и врага разобьем Малой кровью, могучим ударом…Галка вспорхнула, и ветка закачалась сильнее. Но репродуктор, точно пораженный наделанным им шумом, прохрипел что-то неразборчивое и тут же умолк. Голова военкома дернулась, и он в упор посмотрел на Муромцева. Взгляд был отсутствующий — недоумевающий.
— Вам что?.. Простите, я, кажись, того… задремал, — сказал он окая. Протянул руку к раскрытой коробке «Казбека», неторопливо размял папиросу, закурил и глубоко затянулся. Выпуская мутную струйку дыма, укоризненно покачал головой: — Зря мы время перетираем. Просьбу вашу удовлетворить не могу.
— Но поймите же, товарищ подполковник, — начал было Муромцев, но военком только рукой махнул:
— Всё давно понял. Только одного недопонимаю: как это вы, гражданин, воевать собираетесь? В одной руке клюшка, а в другой винтовка! Несерьезно это, гражданин. Курям на смех, да и только.
— Я опытный журналист и могу работать во фронтовой газете.
— Ну, это не мне решать. Обратитесь в Главпуркака. Расшифровываю: Главное политическое управление Красной Армии. Можете письменно, но, пожалуй, лучше, если сами туда явитесь. А я от всей души желаю удачи.
Военком поднялся с дубового кресла и с высоты огромного своего роста, насмешливо, как казалось Муромцеву, смотрел на него чуть прищуренными светлыми глазами.
— Спасибо за совет, — сухо сказал Муромцев и, кивнув головой, пошел к двери, уже не стараясь скрыть своей хромоты.
— Постойте… Как вас… Кажись, Дмитрий Иванович? Вижу, насмерть ты обиделся. И зря. За эти дни у меня таких, как ты, сотни перебывало. А я хоть и воинский начальник, но не господь бог. Всемогуществом таким не располагаю, чтобы устав нарушать. А тебе скажу, что дел с этим Гитлером на всех хватит. Так что будь жив, Дмитрий Иванович!
«…Пошлю телеграмму Фадееву, всё объясню. Должен же он понять и помочь», — думал Муромцев, выходя из военкомата и соображая, что ему следует делать в первую очередь.
Шел пятый день войны с фашистской Германией и второй — жизни Муромцева в Рязани.
Рязань, на которую возлагались такие надежды, встретила Муромцева совершенно непредвиденно. Его приняли за немецкого шпиона и вчера задерживали дважды.
Со стороны это выглядело так.
Из вагона скорого «Ашхабад — Москва» выходит человек с небольшим фибровым чемоданом. В другой руке у него палка. Оглянувшись по сторонам, он осведомляется у носильщика, где помещается камера хранения, идет туда и преспокойно сдает чемодан, получив взамен квитанцию, торопливо нацарапанную химическим карандашом, выходит на вокзальную площадь, спрашивает у гражданина в распахнутой на груди апашке, как пройти к центру. Идет не спеша, с интересом оглядываясь по сторонам. Вероятно, его уже «засекли». Слишком вызывающа внешность приехавшего. Несмотря на жаркое, солнечное утро, на нем демисезонное пальто из пестренького лодзинского драпа, широкополая фетровая шляпа коричневого цвета, а в руках палка… Нет, черт возьми, не палка, а трость — тонкая и крепкая, с крюкообразной ручкой из настоящего серебра. И потом эти рыжеватые «английские» усы, а волосы под шляпой очень темные, почти черные. Заметно прихрамывая на правую ногу, он неторопливо шествует по главной, довольно оживленной улице, расстегивает пальто и, сбив шляпу на затылок, вытирает платком лоб, щеки, шею. И каждый встречный может убедиться, что лицо незнакомца покрыто резким, желто-черным загаром. Но вот он останавливается перед заманчивой вывеской, выдержанной в белых и салатно-зеленых тонах. Кафе-столовая! На листке бумаги отпечатано меню. Ого! Скоблёнка на сковороде с жареным картофелем и соленым огурцом. Война войной, но есть всё-таки хочется, и человек решительно толкает дверь. Сдав пальто, шляпу и трость в гардероб, он выбирает столик возле окна и подзывает официантку.