Делай, что должно
Шрифт:
— От моих, — сказал он коротко и бережно разгладил конверт. — Недалече теперь, в Актюбинске. Успели тогда выскочить с Киева, а уж как меня нашли… ну про то долго.
Он читал молча и медленно, словно наизусть хотел затвердить все до последней строчки. Лицо его будто не меняло выражения, только резче обозначились морщины на широком лбу. Но когда Степан Григорьевич закончил читать и так же аккуратно и осторожно сложил исписанный мелким, будто бисерным почерком листок, он был бледен почти до синевы. И Алексей так и не смог задать самый понятный и страшный в военное время вопрос: “Кто?”
— Тезка мой, — Денисенко выдохнул сквозь зубы, отвечая на несказанное, — Степка.
В тридцатом году Огнев был в Киеве по делам службы и к старому другу сумел заскочить всего на один вечер. Но он сразу вспомнил веснушчатого белоголового мальчика десяти лет. Полина учила сына играть на гитаре. Степка старательно прижимал струны, но сил для этого занятия у него было еще маловато. Здесь же возился с игрушками Мишка, сын Даши, средней сестры, кажется, он на пару лет помладше. Сейчас Степке должно быть двадцать два года. Было двадцать два.
Сестры растили детей одни, Полина рано овдовела, Даша с мужем разошлась. Степан, так и не заведший свою семью, обожал племянников. Изо всех командировок привозил им игрушки и книги. Сестры только головой качали, избалуешь мол мальчишек, а он отшучивался, кого же еще-то… Радовался, замечая, как быстро они растут. "Мой тезка скоро меня догонит, — рассказывал он, возвратясь из короткого отпуска. — Такой вымахал, гвардеец!”
"Гвардеец" в сороковом году поступил в Политехнический институт, его брат — в Педагогический. Оба были в армии с первых дней войны. Только младший с самого начала воевал в пехоте, дважды попадал в окружение и дважды выходил с оружием. А Степка еще год был в запасном полку, на фронт попал только в сорок втором, мехводом танка. И погиб вместе с танком на излете лета, у поселка с мрачным по фронтовым меркам названием Погорелое Городище.
— Вот и осиротело семейство наше. — Денисенко убрал письмо не в планшет, а в нагрудный карман, к партбилету, — Помнишь, Поля пела как? Нет у ней больше голоса. Онемела с горя. Батя пишет, на третий день только говорить смогла, и то шепотом.
В затылок Алексею дохнуло холодом. Он чувствовал себя так, будто старший племянник Денисенко погиб не на Калининском фронте, а прямо здесь, только что, будто умер у него на столе. Ощущение собственного бессилия перед горем старого друга можно было сравнить лишь с этим. Потому что сделать сейчас нельзя ровно ничего. Степана бесполезно утешать, с горем он всегда будет один на один, потому что иначе не умеет. Только стиснул в ответ протянутую руку друга, выдохнул не без труда:
— Жить и запомнить, Алеша. Жить и запомнить. Только так, — и тут же рывком поднялся, шагнул к двери. — Командирам рот доложить о готовности! — и, обращаясь к Огневу, усмехнулся через силу и добавил, — Помнишь, как мы в Крыму за каждым комвзвода бегали, мало что не на помочах водили? Учимся… — и распахнув дверь, вышел на заиндевелое крыльцо.
Скрипя валенками по снегу, один за другим подбежали командиры. Сортировочная развернута, перевязочная развернута, операционная в готовности, аптека выгружена, эвакуационное отделение развернуто, кипяток есть… И главное, есть пустующие хаты, что можно утеплить и протопить. В них раненых размещать удобнее, чем в палатках.
И как в Воронцовке, после тяжкой вести о падении Киева, Денисенко ушел с головой в работу. Иного способа совладать с горем он не знал и не принимал еще с Гражданской. Командир медсанбата мало переменился внешне, но сделался суров, резок и скор на гнев. С каждого требовал втройне. Хотя с себя —
впятеро. Но подразделение было сколоченное, люди сработались и действовали быстро. Дивизия готовилась бить румын и держать неизбежный контрудар немцев. Медсанбат развернулся и тоже приготовился.Не прошло и суток, как артиллерия на понятном каждому фронтовику языке сказала — “Началось!”.
К середине дня снялся и тронулся к фронту стоявший за околицей ИПТАП. Главный удар, похоже, обозначился, и артиллерия готовилась его встретить.
О том, что на фронте что-то переменилось, и к худшему, стало ясно еще до темноты. По раненым, которых в короткое время оказалось так много, что вся узкая сельская улица вмиг стала запружена подводами. Тогда-то и прозвучало страшное по сорок первому году: “Танки!”
Тяжелых мало выносили, и это тоже было памятно по сорок первому. Из дивизии сведений не поступало, приходилось довольствоваться рассказами раненых. Танки, "черт их знает откуда взялись, сотня, не меньше", вышли средь бела дня к Пимен-Черни. И пришлось отходить. Говорят, держится Гремячая, но танки ломят, и уже не румыны впереди, понятно, а немцы, и там, под Гремячей, сейчас жарко.
Весть о танках ранеными передавалась по-разному. Кто-то отчаянно требовал эвакуации, кто-то с надрывом повторял: "Ну нас, махру, не жаль никому… Вы сами-то чего дожидаетесь?! Девчоночек, сестричек пожалейте! Сомнут же всех… Тут не зацепишься!" Сержант, со скрещенными ИПТАПовскими пушками на рукаве, закопченный, усталый, но все еще на боевом подъеме, ободрял товарища, что мол, земляк, причитаешь, ну видали мы ныне эти танки. Пожгли под десяток, горят будь здоров! Глядишь сдюжим. Артиллерия-то наша, вот она. Нам бы в сорок первом столько пушек! Да вот как бы вторая батарея нашу первую без меня по счету не обошла!
Эвакуация шла как положено, на себя. Приданные дивизии ППГ справлялись. И может, это, а может, рассказы о подбитых немецких танках, само понимание, что они "горят будь здоров", не допускало чтобы тревога выросла до настоящей паники, которая опаснее любых танков.
Эпштейн, похоже, “распечатал” резерв — прислал за тяжелыми много перевидавшую с сорок первого машину с латаным-перелатаным, но теплым кузовом. Шофер вручил Денисенко записку. На листке полевого блокнота четким аккуратным почерком было написано: “Ввиду обстановки для ускорения эвакуации раненых прошу по возможности дать 3–4 ваших подводы. Лошадей и повозочных обязуюсь накормить. Эпштейн”.
— Волнуется Наум Абрамыч, — покачал головой Денисенко. — Быть не может, чтобы так скоро спекся, — но распорядился выделить три поводы. Больше не вышло бы.
К рассвету раненых стало столько, что пришлось расширяться. Заняли бывший колхозный амбар и несколько хат. Канонада стала как будто слышнее. Немцы ломили, это хорошо было слышно, но и свои, родные пушки, не замолкали и их голос вселял надежду. Той заполошной стрельбы последних секунд жизни батареи не было. Значит, держим оборону. И хорошо держим.
Всякую свободную минуту Денисенко выходил на крыльцо хаты-оперблока и тревожно вслушивался. Да, похоже, что громче. Но приказа на отход не поступило, хотя и рекомендовали “быть в готовности”.
— Бic его знае, — говорил Степан Григорьевич, чутко ловя каждый новый звук в общем голосе фронта. — Кажуть, в обороне мы. Немец с наскоку взять хотел, а не вышло.
По сугробам, неуклюже загребая валенками и при каждом шаге припадая на левую ногу, к крыльцу почти бегом спешил тот самый старшина из транспортного взвода, у которого так неладно вышло с обучением женского состава стрельбе.