Делай, что должно
Шрифт:
— Могли на Увеке, к мосту там близко, — задумчиво произнес Марецкий, — А могли и в городе, — он очень внимательно взглянул на нее. — Вы сходить хотели?
Раиса подумала и кивнула.
— Тогда, по крайней мере, не ходите одна. Я с вами. Только узнаю, где точно.
Речники отличаются от моряков тем, что хоронят их все же на берегу. Такое различие Раиса вывела для себя еще на "Абхазии". Пока Марецкий точно выяснял, где нашел свое последнее пристанище ее экипаж, пока выпали у обоих свободные полдня, уже наступил апрель. Потеплевшие улицы нежно и пряно пахли смолистыми тополиными почками.
Раисе казалось странным, что ее товарищ так тщательно ее
У старинной ограды с тремя полукруглыми арками Марецкий купил у пожилой торговки два букетика вербы, перевязанные бечевкой. Один вручил Раисе, другой взял себе.
— Мне деда проведать бы, — объяснил он, как всегда потупившись смущенно. — С сорок первого не был у него… Он тоже тут.
Посыпанная песком дорожка повела их мимо низких кирпичных домиков — бывших богаделен. Кладбище было большим и старым, край его так густо зарос деревьями, что превратился в небольшую рощицу. На старинных покосившихся крестах сидели галки. Они так привыкли к людям, что почти не пугались.
— Мне сказали, это где-то слева, к оврагу ближе, наверное, у братских могил, — сказал Марецкий. — Только понять бы, где точно.
— У братских? — Раиса удивилась, что их тут может быть много.
— У госпитальных.
Широкая аллея между старинных мраморных надгробий с высокими чугунными оградами свернула в сравнительно новую часть, к низким железным или цементным памятникам, с лепными овалами, сварными пятиконечными звездами. Впереди, как показалось Раисе, начинался уже пустырь. Но подойдя ближе, она поняла, что ошиблась. Перед ними лежали аккуратные длинные насыпи, каждая длинной в добрую сотню метров, невысокие земляные валы, заботливо выровненные и чуть просевшие после зимы. На одних пробивалась уже молодая трава, другие были совсем свежими. У крайнего трудились несколько землекопов, готовя новую общую могилу, шириной мало не с противотанковый ров.
На мгновение Раисе сделалось не по себе. Если каждая из этих насыпей — могила, сколько же здесь людей? Сотни? Несколько тысяч? И все это — раненые, которых не смогли спасти?! Здесь, уже в глубоком тылу?!
— Я сначала тоже пугался, — Марецкий аккуратно взял ее за руку. Кажется первый раз со времени их знакомства. — Но вы представьте, сколько в Саратове госпиталей. К нам и с инфекциями часто попадают. Туберкулез иногда очень поздно распознают. И тут ведь с сорок первого года… Для мирного времени — это очень много. Для военного — один большой бой.
Раиса молчала, пытаясь смириться с увиденным. Пожалуй, если с сорок первого… А сколько всего таких кладбищ? В каждом городе, наверное, в каждом поселке, даже там, куда не упала ни одна бомба. Трудно представить. Очень трудно.
Вот земля, еще осесть не успела. И за каждой ее горстью — чья-то судорожно стиснутая последним усилием рука, угасающий пульс, потухающие глаза.
— Пойдемте искать, — сказала она и плотнее запахнула шинель.
Но одинаковые “гражданские” кварталы, размеченные столбиками с жестяными номерами, не подсказали ровно ничего. Час они плутали между свежими насыпями и не нашли ни самой могилы, ни кого-нибудь, кто подсказал бы точно, где она находится. Только еще один высокий холм — пятеро рабочих с авиазавода, погибших при бомбежке. И больше — ничего. Свой букетик вербы Раиса оставила на госпитальных могилах, на самой свежей насыпи. Воткнула в землю, вдруг примется? Земля влажная еще, а верба — живуча.
Времени оставалось
мало, ровно на то, чтобы проведать профессора, доктора медицинских наук Михаила Павловича Марецкого. Старого профессора проводили в последний путь коллеги, чинно и достойно. Сейчас странно подумать, а тогда еще были похороны совершенно мирного времени, с отдельной могилой, с памятником на заказ. Поставили невысокий строгий обелиск с портретом в лепном овале. Не забыли ни всех званий покойного, ни змею на чаше, за которой торчали сейчас выцветшие лоскутные гвоздички.Профессор и с фотографии глядел строго, будто укорял внука, что тот так редко его навещает. Марецкий бережно убрал с надгробия сухие листья, выбросил потерявшие вид цветы, пристроил вместо них вербу. Немного подумал и снял с пояса фляжку, протянул Раисе:
— Помянем. Тут чай, тот самый, морковный. Водку дедушка категорически не одобряет. То есть, не одобрял…
“Водку дедушка не одобряет”. Наверное, это в чем-то хорошо, когда есть место, где ты можешь помянуть своих усопших. А она понятия не имеет, где в общих рвах лежит мать. Умерших в больнице от тифа тоже хоронили вот так, всех вместе, без имен… Папа? Мама помнила, где стоял тот покосившийся деревянный крест. А потом и кладбище то в Бежице застроили. Не отыщешь. А кто придет после войны сюда, поплакать над теми, кто лежит в братских могилах?
— Пойдемте, — негромко сказал Марецкий. — Нам с вами на смену скоро. До свидания, дедушка, — добавил он почти шепотом.
На обратном пути ветер подгонял в спину. Облака расползались как ветошь, их гнало по небу, будто мелкие льдинки по бегущему со склона ручью.
— Я вам говорил когда-нибудь, — начал ее товарищ задумчиво, — про свою… скажем так, теорию душевной боли? Мне еще до войны пришло в голову, что она имеет гнойную природу, это что-то вроде абсцесса, только не на теле, а в душе. Конечно, понятие души для анатомии невозможно, но механизм схож. Если мы скрываем наши переживания, они становятся как внутренний гнойник. Рано или поздно он прорвется, или наружу, или внутрь. Если внутрь — получится язва желудка, стенокардия или даже инфаркт. Если наружу — слезы. Лучше, чтобы наружу. А еще лучше — лечить симптоматически. Потому с людьми надо разговаривать. И людям надо разговаривать. Учиться говорить, если больно. И вы можете говорить, если хотите. Вам же не просто так худо стало, когда у нас был тот случай со вторичным кровотечением. Вспомнили что-то?
— Нет, не вспомнила, — ответила Раиса, отведя глаза. — Померещилось. Кровотечение-то я при обычном обходе увидела. Мне всю ночь потом казалось… что он сейчас в палату войдет.
— Кто-то из товарищей ваших? — спросил Марецкий сочувственно и мягко, как принято говорить об умерших близких людях. И то ли от голоса его, то ли от самого воспоминания о ночном дежурстве и знакомой фигуре, тенью угадывающейся за правым плечом, сделалось так больно и душно, что перехватило горло. Она кивнула, отвернувшись, понимая, что если сейчас попытается что-то объяснить, разрыдается в голос.
— Я… не знаю, об чем рассказывать, — слова вдруг начали даваться с трудом, — Со мной все в порядке будто. Не больно. Только спать не могу. Выкидывает из сна. Просто выталкивает, как пробку из воды. У меня такое было уже.
— Было? Давно? А справились как?
— Не надо! Не надо, пожалуйста! — Раиса не кричала, а шептала, последним усилием давя в себе крик. Простой участливый вопрос поднял со дна что-то такое, что она старательно глушила в себе который месяц. Что-то оборвалось под сердцем и Раиса, согнувшись, будто ее ударили в грудь, шагнула в сторону, на узенькую тропку меж старых могил, вцепилась обеими руками в край высокой ограды и затряслась в сухих рыданиях, задыхаясь, открывая рот в беззвучном, отчаянном крике.