Делай, что должно
Шрифт:
Какое-то время она не видела и не ощущала ничего, кроме стиснутых в руках металлических прутьев, шершавых от осыпающейся краски. Потом поняла, что уже не стоит, а сидит на земле, а Марецкий гладит ее по голове как маленькую, шепча: “Тихо, тихо, тихонечко…”
— Извини-те… — Раиса помотала головой, провела ладонями по лицу, машинально отметив, что глаза у нее все же сухие, ни слезинки.
— Не надо извиняться за то, что вам больно. Хотите — плачьте. Это даже лучше будет.
— Хочу. Не могу, не получается у меня плакать. Давно уже, — Раиса словно со стороны слышала свой голос, странно хриплый и тихий. Почему? Будто бы она не кричала.
— Тогда просто посидите. Не вставайте сразу. Хотите пить? — Марецкий
Чай, пусть морковный и давно остывший, как будто помог. Раиса отдышалась, огляделась вокруг — внутри старого кладбищенского квартала было тихо и свежо, как в лесу. На соседней могиле, каменном дереве без ветвей, сидела синица и чистила лапкой клюв. Ландыши, когда-то высаженные на надгробии, разрослись и набивали бутоны. “Да что это со мной? Стыд-то какой, в такую истерику удариться! Ох, Раиса, успокойся ты, дуреха! А ну как впрямь с ума сойдешь?!”
— Извините, — снова повторила она. — Не знаю, что на меня нашло. Всем тяжко, не надо мне так… Пойдемте, пожалуй. А то опоздаем.
Марецкий встал, помог подняться Раисе. Какое-то время шагали молча, но теперь он аккуратно поддерживал ее под руку. Потом заговорил осторожно, но настойчиво:
— Извиняться, Раиса Ивановна, вам все-таки не за что. Но к доктору с этим, пожалуй, надо. Я… попрошу коллегу.
Раиса отчаянно замотала головой и начала было убеждать, что с ней все в порядке, ну дала раз слабину, не рассудок же она теряет. А начнешь жаловаться — не комиссовали бы от греха подальше.
— Ну, это вы зря. Хотя я и не психиатр, комиссование вам, думается, совершенно не грозит. Вы при работе всегда очень здраво мыслите. Значит критичность к своему состоянию присутствует. Но уж если скажут, что надо лечиться, — ее друг чуть помедлил, — значит — и в самом деле надо.
Раиса промолчала. Ей хотелось бы свернуть сейчас с этого разговора на что угодно. В мыслях она отчаянно ругала себя за то, что дала волю нервам. Но Марецкого не зря считали великим умельцем уговаривать упрямых больных. Он не стал ни спорить с Раисой, ни настаивать на своем, а просто продолжил рассказывать:
— Страх за свой рассудок — самый естественный человеческий страх. Но если больно и тяжко, это еще не значит, что разум отказывает. У каждого из нас есть запас прочности. И если у кого он на исходе, бывает, что и здоровому помощь нужна. Нехорошо, конечно, размышлять в духе “а у меня вот…”, но другого примера не подберу. Обо мне в отделении говорят, знаю, мол, Марецкий — само спокойствие. Но я же не всегда таким был. А в сорок первом чуть в самом деле не пропал. Вы сейчас не поверите, пожалуй, но всерьез готов был стреляться.
— Вы?! — от удивления Раиса даже остановилась. Ей сложно было поверить. Вот этот старательный, немного смешной молодой человек, кажется, совершенно на своем месте и при деле, собирался пулю в лоб? Зачем, как? Вот из этого нелепого маузера в деревянной кобуре что ли?
— Именно я. От осознания бесполезности себя на войне как врача и вообще как человека. Это сейчас смотрю на себя со стороны и думаю, ну и дурак же ты был, товарищ Марецкий! А тогда казалось, что никакого просвета впереди. Сами посмотрите, я здоровый лоб под сажень ростом — и в тылу. Ну, очки, понятно, с моей близорукостью на передовой делать нечего. Но ведь со стороны-то каково? Всенепременно кто-нибудь в спину бросит, с чего мол такая орясина отсиживается в Саратове. Меня от таких замечаний первое время просто в жар кидало! Пока дедушка жив был, я держался. А он как узнал, что Минск пал… вот как сидел с газетой в руках, так и упал. Прямо при мне. Первый раз я молниеносный инфаркт увидал. На службе тоже не все ладно. Я ведь не хирург, а студент досрочного выпуска. Почти ничего не умею, а требуют как с опытного. И бранят, порою, на чем свет стоит. А
мне и ответить нечего, понимаю, что ошибок делаю не приведи бог. И только “на крючках” стоять и гожусь. С вами, опять же, тоже неаккуратно получилось, и до сих пор мне за швы те стыдно. И не знаю, чем бы это кончилось, не случись у меня один разговор…Коллега Марецкого, к которому тот, как поняла Раиса, собирался ее вежливо направить, в тот момент был не врачом, а пациентом. С диагнозом “огнестрельный перелом левой голени”. И биография его тянула на целый разворот в “Красной звезде”, если не на выпуск “Боевого киносборника”.
Война застала его в Белоруссии, вторым врачом в санатории для хроников. Вместе с двенадцатью больными и фельдшером он неделю выбирался из полуокружения и выбрался, никого не потеряв. Заодно обогатившись ценным опытом, что в тяжелой обстановке психические больные порой показывают стойкую ремиссию и по здравости суждений фору дадут некоторым изначально здоровым.
Выбравшись к своим, он попал на службу в медсанбат, где начальник сходу сообщил, что в войну хирургами становятся все, и неважно, что психиатр, у него тут и окулист оперирует, и до сих пор никто не жаловался. Пришлось вспоминать хирургию и как знать, может и кончилось бы дело резкой сменой специальности, если бы не бомбежка, ранение и эвакуация в глубокий тыл.
— Теперь он здесь у нас работает по специальности. И надо сказать, этот человек из той категории врачей, даже от разговора с которыми больным становится легче. Я серьезно, мне он считайте жизнь спас. Давайте, я ему напишу письмо и все изложу как вижу. И устрою вам к нему визит частным порядком, чтобы никто не задавал лишних вопросов. Так и вам будет спокойнее, и право слово — мне за вас тоже. Так что, согласны?
Раиса, помолчав, кивнула. Она по-прежнему не доверяла ни себе, ни чужому мнению, но пока шли оба к трамвайной остановке, ей пришел в голову выход. Самый простой и понятный: надо возвращаться на фронт. В Саратове она, разумеется, при деле. Здесь можно спокойно и безопасно прослужить хоть до конца войны. Делать дело, иметь благодарности начальства, жить в относительной тишине и … тихо сойти с ума. В медсанбате времени на переживания у нее не будет. И самое важное — это будет правильным. Она просто не имеет права оставаться в тылу. Обещала же себе, еще там, на юге, что будет трудиться и за себя, и за тех, кто уже не дожил. Вот и держи слово. Пусть здесь ей коллега Марецкого и поможет! Она ему докажет, что не сумасшедшая и годна к службе без ограничений. Просто надо вернуть ее на службу.
И от этих мыслей сделалось так легко и спокойно, как не бывало уже очень давно. Как бы не с начала войны.
Через неделю ее послали куда-то на окраину Саратова, требовалось отвезти копии историй болезней, заведенных на раненых с тяжелыми контузиями. Почему это должна делать именно Раиса, никто не объяснил. В канцелярии только растолковали, как идти пешком от трамвайной остановки, если не получится поймать попутную машину. Марецкий догнал Раису уже во дворе:
— Не волнуйтесь, это я все устроил. В самом деле, ни к чему нашим болтушкам знать, зачем вы туда на самом деле едете. Мой коллега вас ждет. Его зовут Михаил Юрьевич, легко запомнить — как Лермонтова совсем. Он знает, кто ему привезет документы. Расскажете все, что посчитаете нужным. И ни пуха, ни пера.
Раиса была не настолько суеверна, чтобы сказать старшему по званию положенное: “Иди к черту!”
Добираться пришлось в самом деле через весь город. Больница занимала уютную долину у подножья горы с плоской верхушкой. Старинные высокие корпуса с полукруглыми окнами и широкими каменными лестницами делали ее похожей на монастырь. Даже больные, в одинаковых серых халатах, которые под присмотром нянечек рыхлили грядки на небольшом ухоженном огороде, не иначе в порядке трудотерапии, напоминали чем-то монахов.