День последний
Шрифт:
И она слабым голосом начала свой рассказ, стараясь ничего не забыть.
— Одному богу ведомо, как это вышло, что моя жизнь так запуталась. Отец ли твой — дурной человек, я ли суетно себя вела, либо Момчил больно буен да строптив? Только мать твоя праведница, ни в чем не повинна, — нет на ней вины никакой... А она-то и связала нас вместе. Не позови она меня тогда в крепость, ничего бы плохого не случилось. Но как же мне было не послушаться! Ведь твоя мать была дочерью севаста Драгомира, кефалии ' Цепинской области. Она — наша боярыня была и госпожа, а мы — отроки ее и насельники 2
. — Зачем моя мать позвала тебя в крепость? — спросила Елена, видя, что монахиня задумалась и замолчала.
— Сама не знаю, Елена. По доброте, или, может, затосковала, все одна да одна сидючи.
— А отец где был? — шепотом робко спросила девушка, покраснев.
— Он... — начала монахиня и запнулась. — Боярин,—
Она вдруг запнулась, потом быстро заговорила:
— Елена, Елена! Как же я буду рассказывать тебе о боярине Петре, как корить его, когда он — твой отец, родитель твой и был к тебе добрей доброго? Он у тебя один остался, и кто знает, что у него теперь на душе! Если б он увидел тебя со мной, может проклял бы теби, чтоб тебе замуж не выйти, дитятку родному не порадоваться! Но пускай проклятия его на мою голову падут!
1 Кефалия - правитель (греч.)
2 Н а с е ль н ик и — то есть парики, крепостные,
Что ты плохого сделала, сестрица, птичка моя, в чем провинилась? Сидишь у иконостаса, как мамочка сидела, и душа твоя трепещет, будто огонь на ветру... Ну вылитая мать, как я ее в первый раз увидала. В горнице у нее, возле иконостаса. Так же вот, мак ты, заплаканными глазами кротко, ласково на меня глядела.
Евфросина опять остановилась. Быстро встала с места. Подошла к печке, отворила большой пестро расписанный дубовый шкаф с изогнутыми в виде павлиньих перьев железными скобами. Порывшись в нем, достала какую-то длинную пеструю ткань, по форме напоминающую боярский плащ. Плотно затворив шкаф, вернулась к Елене.
— Погляди, боярышня! — промолвила она с сияющими тихой радостью глазами. — Вот что в тот день пальцы твоей матери вышивали: покров на раку с мощами святого Иоанна Рильского, которая теперь в Тыр-нове на Трапезице 1 Аксамитовый, золотой канителью шит. Грех мне, что я его святому не отдала, да это все, что у меня от нее осталось. А теперь он твой, все твои права на него. Бери!
Вишнево-красный покров лег большими упругими волнами на колени обеим женщинам, словно пелена, готовая принять младенца из знатного рода. Поблекшая канитель чуть мерцала при свете лампадки. Несколько жемчужинок, словно крупные слезы, побежали по материи и скатились на пол. Елена, уткнувшись лицом в покров, беззвучно зарыдала.
Монахиня принялась тихонько гладить ее по волосам.
— Плачь, плачь, сестра, — промолвила она. — Твои слезы — слезы Рахили. Бог посылает их душе человеческой в дни скорби и печали как утешение. А потом я расскажу тебе, как твоя мать вызвала меня к себе и что из этого вышло.
Она помолчала.
— Останься я дома в тот день — пряжу на челнок навивать либо ручную мельницу крутить, ничего бы не было, — начала она. — Ан нет, я возьми да с подругами в лес по грибы пойди. Набрали грибов — еле несем и уже совсем домой, на село собрались. Да у меня другое было 28 на уме: «Довольно грибы собирать, идем по малину», говорю. «А куда?» — «да на Черней. Там — самая крупная, самая сладкая». Но не за малиной меня на Черней тянуло, нет. С Чернея, с горы — чуть поииже сойдешь — все Цепино как на ладони. Это-то мне и нужно было. Я и прежде не раз уж ходила туда — смотреть. Зачем — сама не знаю. Сижу, сижу в кустах, бойницы по пальцам пересчитываю, жду, когда ворота откроются и оттуда кто-нибудь выйдет. А кто? Лукавый знал: он давно в душу мне вкрался. На других людей хотелось мне посмотреть — не на наших подневольных. Вот как да почему враг рода человеческого душой моей завладел. Иной раз мать твоя петь начнет, а то — борзые залают, соколы раскричатся перед кормежкой. Как услыхали подруги, что я на Черней их зову, ни одна не согласилась. «Ступай, мол, сама в пасть к волкам к цепинским, а мы здесь останемся». Так они и сделали, а я одна. на Черней пошла. Спустилась вниз по косогору до самой поляны, на которой башня стоит. Села на пень, стала ждать, когда ворота откроют. И вздумалось мне запеть. «Услышит боярыня и тоже запоет». Запела я — и знаешь ли, Елена?—лучше бы меня гром разразил. Вижу, выходит вдруг из ворот боярский слуга, глядит туда-сюда и ... прямо ко мне. Сама не знаю, как я на ноги встала, как пустилась бежать куда глаза глядят. А он за мной. «Стой, девушка, стой! кричит. Боярыня Десимира тебя зовет. Не бойся!» Слышу, он твою мать назвал, — остановилась. «А не врешь?» кричу. И узнала его. Дойчином звать, из Лывка, добрый
человек. «Не вру, девушка! — отвечает, а сам еле дух переводит. — Видит бог, правда. Боярыня больна лежит, тебя зовет, чтоб ты ей попела, потешила ее!» Тут забыла я и свой страх и подруг своих. Пошла за Дойчином. Подошли мы к двери в горницу матери твоей, и шепнул он мне на ухо: «Пой да повеселей, поигривей песни выбирай. Сердце ей от мыслей от всяких облегчи». Отворил дверь и втолкнул меня в горницу. Вошла я и — прямо бух в ноги матери твоей, покойнице!Елена подняла лицо от покрова и поглядела на нее влажными от слез глазами.
— А мать моя что-нибудь сказала тебе? — с волнением спросила она.
— Только подняла я глаза на нее, она меня к себе подозвала. А сама вот этот вот самый покров золотою
иглой вышивает. «Откуда ты и как тебя звать? — ласково так спрашивает. — Это ты так хорошо пела в лесу? А мне споешь?» Ах, чего бы я теперь ни дала, лишь бы вернуть те слова мои. Молодая я была, глупая, одним духом все ей выложила: как я ее пенье слушала, как больше всего ради нее подруг своих оставила и на Черней пошла. Вдруг отложила она покров в сторону и в глаза мне заглянула так чудно да жалостно. «Больше ты не услышишь моего пения, девушка; все прошло. Было да сплыло». — «Что ты, госпожа? говорю. Зачем так говорить? Чего тебе не хватает? И богата ты и знатна; и муж твой за царской трапезой пирует, и молодая ты ...» А она головой покачала: «Да, да, все у меня есть: и сын у меня умный и добрый, служитель божий, и дитя малое имею... Ты еще не видала?... » Встала она с лавки пристенной и повела в другую комнату, рядом с ее горницей. Там спала ты, хорошенькая, как ангелочек...
— А потом? — чуть слышно прошептала Елена.
— Стала я твоей матери петь, боярышня, а она давай плакать: печальную ли, веселую запою, она все плачет. А потом говорит: «Ступай теперь к подругам, в село возвращайся, а завтра опять приходи. Знаешь, Евфро-сина, я на тебя как на младшую сестру смотрю, как на родную...» С тех пор так и пошло. Полюбила меня мать твоя, служила я ей, печаль ее разгоняла, дни и ночи с ней проводила, пока...
Монахиня опустила голову и через некоторое время тихим, глухим голосом продолжала:
— Отец твой скоро совсем переменился: в лес далеко перестал ходить, по селам больше не гонял отроков своих на барщину, а все дома сидел, и только я запою, сейчас :за каким-нибудь делом в горницу к матери твоей обязательно придет. Начал через Дойчина этого самого то деньги, то уборы мне посылать. Я все их возвращала. Одну только вещичку себе взяла, — господи, прости меня грешную! .. Тот перстень золотой, что ты Момчилу дала. Взяла его и тайно надевала, а при матери твоей за пазуху прятала. С того самого перстня, Елена, и грех мой пошел.
Она вздохнула.
— Заметила ли что мать твоя, перстень ли у меня увидала, когда я спала, не знаю... Она попрежнему ласкова и добра со мной была. Только утром как-то зовет меня к себе. «Придется нам с тобой расстаться, Евфро-сина, говорит. Твой отец хочет тебя замуж выдать. Собирайся, зайди ко мне проститься и ступай». Знаешь, что мне тогда в голову пришло, Елена? «Где боярин Петр? Он узнает, не отпустит!» А знала я, что его в тот день дома не было. Вот как завладел сердцем моим нечистый! Не хотелось мне, больно не хотелось опять на село перебираться. Простилась я с боярыней. Только из горницы вышла — глядь: Дойчин. «Ты куда, Евфросина?» спрашивает. «Отец домой меня зовет, говорю, хочет замуж выдать». — «Замуж? — удивился он. — А боярину про это известно?» — «Не знаю, Дойчин, — отвечаю ему. — Как вернется, передай ему от меня спасибо за доброту его». А он глядит на меня, усмехается: по глазам ли узнал, что не своей охотой иду, или кое о чем догадался? И вышло так, Елена, что через неделю я опять к боярыне вернулась. Деньгами ли отца моего соблазнил боярин или чем припугнул, ничего этого не знаю. А только как я второй раз в Цепинскую башню вошла, так душу свою обрекла на погибель. Твоя мать лежала совсем больная, еле голову могла поднять, а отец... отец твой, Елена...
Монахиня подняла лицо к собеседнице и заговорила громко:
— Не вини его, боярышня-сестрица, не кори его одного. Я первая во всем виновата. Не возьми я тогда перстня, боярин не осмелился бы. И возвращаться мне в башню не надо было. Взяла перстень от него, значит — на любовь согласна. И у кого же нынче перстень тот? У Сыбо, чьей снохой я должна была стать! Кому теперь стрела грудь пронзила!
Порывисто встав, она опустилась на колени перед иконостасом.
— Богородица-дева, матерь божия! — зашептала она, ломая руки. — Спаси его и помилуй, продли его дни! Каюсь тебе, пречистая, и вечно буду каяться коленопреклоненно! Не отнимай у него жизни, не обрывай пути его земного... За все мои прегрешения мне воздай, владычица небесная, — только его, смилуйся, пощади!. .