Дождливое лето
Шрифт:
С наступлением сумерек облагородился, очистился от частностей пейзаж, ушли в темень стены домов, но высветились окна, и даже самый скучный дом стал похож на корабль, плывущий в океане.
— Нашел, — сказал, возвращаясь на веранду с книгой в руках, Василий. — Вот послушай. «Смутно вспоминалась глубокая зеленая чаша долины, в верховьях ее возносились в небо две высокие остроконечные горы, похожие как близнецы. Отец сказал, что между ними лежит древний перевал Каллистон, в переводе с греческого — «Прекраснейший». Я упросила его пройти на обратном пути через этот перевал. Пошли. Но заблудились. Приближался вечер, и отец почему-то свернул в сторону по первой попавшейся дороге. А я долго еще оглядывалась, чтобы запомнить и когда-нибудь вернуться. Не потому ли сейчас потянуло меня туда,
Пастухов протянул руку, чтобы взять книгу, из которой Василий читал, но тот сказал:
— Погоди, это не все. — Он пролистал несколько страниц. — «Внизу смутно прорисовывалась глубокая впадина Каллистона. Я еще успела засечь по компасу направление спуска к перевалу, и видимость тут же полностью исчезла. Не было ничего: ни соседних гор, ни лесов, ни неба — одна только макушка скалы под моими ногами, как крошечный островок посреди сплошного тумана. А может быть, это не туман? Высота гор у Каллистона свыше тысячи метров. Они бывают окутаны тучами. Значит, и я сейчас в недрах тучи — там, где рождаются дожди и электрические заряды?..» Та-а-ак… Дальше тут эмоции и нагнетание всяческих страхов. А вот еще: «Тучи внезапно разорвались. Лучи солнца пронзили туман, и он устремился вверх, превращаясь на лету в легкие белые клочья. Последние капли дождя…» Ну и так далее… — Помолчав немного, Василий продолжил: — «Вот он, Каллистон, — зажатая двумя крутобокими вершинами седловина. Над плавным изгибом горного луга взбираются по склону могучие буки и останавливаются перед отвесным бастионом скал. Я невольно содрогнулась…» Дальше опять эмоции, и потом: «На дне седловины угадывалась слабая тропа. Кто положил ей начало? Может быть, здесь спускались с гор к морю еще люди каменного века?..» Очень может быть, — прокомментировал Василий; текст, как видно, местами его раздражал, и это вызвало улыбку Елизаветы Степановны. — «А позже проходили торговые караваны?..» Наверняка проходили. «Как должны были ликовать путники, достигнув перевала: опасный путь через глухие леса и ущелья оставался позади, а впереди, за обнаженными холмами цвета терракоты, туманно-синей стеной вставало море. Разве можно было дать перевалу лучшее название, чем Прекраснейший!..»
Пастухов взял наконец книгу, а Елизавета Степановна спросила:
— Это где же такая прелесть?
Василий усмехнулся:
— Вот видите, и не слышали. А считаете небось, что знаете Крым.
— Нет, я этого не считаю.
Василий обратился к Пастухову:
— А с чего ты вдруг вспомнил о Каллистоне?
— Листал теткины бумаги и встретил название.
— Просто название?
— Да нет. Как всегда, какие-то предположения насчет тавров, а потом упоминание — Каллистон. И в конце: «Я хотела, чтобы там побывал Саня». Знаешь, пока ты читал, я думал: неужели и это она написала?
Василий поморщился:
— Нет уж, текст Евгении Петровны я бы так не читал.
— А чем э т о т вам не нравится? — спросила Елизавета Степановна.
— Долго объяснять. Дело даже не в том, нравится или нет. По сути текст довольно точный. Тропа, правда, там не такая уж и слабая, особенно на южном склоне… Но я помню Евгению Петровну, — сказал он со значением. — А знаешь, — обратился к Пастухову, — ведь мы тоже там были.
— Это когда же?
— В юности, мой друг, в юности. Мы скользнули по этому Каллистону и ничего особенного не заметили.
— Что-то не помню.
— Не помнишь? — Он, казалось, обрадовался. — Тогда придется прибегнуть к старому испытанному способу. Закрой глаза, сосредоточься и слушай. Я буду говорить, а ты вспоминай…
«Это еще что такое?» — удивилась Елизавета Степановна, но, кажется, только она одна, потому что остальным уже приходилось видеть чудачества хозяина. А Пастухов уселся поудобней и действительно закрыл глаза. Перед этим
он, правда, успел подмигнуть, то ли показывая, что все это не более чем шутка, то ли извиняясь, что приходится участвовать в игре. Это и впрямь было похоже на игру — привычную для обоих, но и несколько подзабытую обоими.Пастухов закрыл глаза, Василий приблизился к нему и заговорил в странной, будто навязывающей себя манере, с какой говорят гипнотизеры и — вспомнилось! — дикторы, передающие — медленно, подчеркнуто внятно, с повторами — метеосводки для каких-то служебных надобностей. Обычно в этих сводках из-за множества цифр простому смертному ничего не понять, но когда во время раскопок в горах портилась погода, ими начинал интересоваться Зоин муж Олег. Слушал, слушал, потом чертыхался, говорил что-то о шаманстве и выключал приемничек.
Василий между тем возложил руки на голову Пастухова, потом убрал их. Именно в о з л о ж и л, эдаким ритуальным жестом.
— Вспомни: Демерджи, Джур-Джур, Ай-Алексий…
Елизавета Степановна, слушая эти непонятные слова, подумала: «Что за чепуха? Заклинание?»
— Вспомни: дорога на Караби… — продолжал Василий. — Кошара у источника и непонятный старик чабан. Он оказался испанцем. Плохо говорил по-русски. Мы еще поразились: как он попал сюда? И услышали удивительную историю…
История и впрямь была удивительной: старик воевал в Испании, партизанил во Франции, сидел при Гитлере в немецкой каторжной тюрьме, был освобожден нашими войсками и нашел наконец покой здесь, на Караби, которая напоминала ему родные сьерры.
— Вспомни ночлег. А утром нас удивила собака. Самая умная из всех собак, каких я видел. Даже моему Фильке было далеко до нее. Филька все-таки дурачился, играл, а эта целый день работала, пасла овец, и понукать, как говорил старик, ее не приходилось. Но как ее звали? Как же ее звали?..
Елизавете Степановне казалось, что он ждет, как бы выманивает ответ у Пастухова. А тот молчал.
Собаку звали Джуля. Пастухов помнил ее. Но она удивила больше Василия. Сам же Пастухов просто подумал тогда, что у такого человека, как этот старик, все должно быть необыкновенным — что ж тут удивляться собаке?
Судьба — вот что поразило его. Необыкновенность судьбы. Потом по роду своей журналистской службы он встречал немало удивительных (даже еще более удивительных) судеб, но тот встретившийся в юности старик испанец был первым. И главное, как понял уже годы спустя, чем он поразил его: своим будничным, деятельным, бодрым и даже веселым отшельничеством. Наедине с овцами, своей собакой и горами. Повседневные заботы о выпасе, водопое и ночлеге. После такой жизни! Хотелось верить, что он понял в этом мире что-то такое, чего не знаем или что забыли мы. Несуетный человек.
— Вспомни: потом была метеостанция — единственное постоянное жилье в тех местах… Мы пили там молоко. Вспомни: еще удивлялись — как много человеку стало нужно! Когда-то — пещера, шкура, костер и копье с кремневым наконечником. А теперь — и эта метеостанция, и ее сообщения о силе и направлении ветра, о высоте облаков над Караби… Вспомни! И если помнишь, не открывая глаз, кивни головой…
Пастухов кивнул. При этом Елизавете Степановне показалось, что он улыбнулся.
Детские игры взрослых людей. Интересно, как они у них называются? А в розоволицем Василии и впрямь есть что-то от подростка. С каким усердием играет! Ведь роль же. Вспоминались московские (и не только московские) разговоры о современных радениях, о ясновидящих («Я позвонила своему ясновидящему, и он тут же, по телефону снял мне головную боль…»), о ставших модными экстрасенсах. Уж не провинциальный ли это и потому невольно пародийный вариант? Но Пастухову это зачем?
Не выдержал морячок:
— Может, прерветесь, мужики, пока женщины вышли?.. — Он повернулся к Елизавете Степановне: — Вы извините, я не хотел вас обидеть, просто считаю вполне своей. Собрались в кои веки вместе, такая закуска на столе, Тусенька вышла… Вы меня поняли? Пора освежиться. И по-быстрому.
Василий попытался было сохранить серьезность, но не выдержал, беззвучно рассмеялся:
— Вот так всегда. Не дают довести до конца эксперимент. А теперь этот тип будет говорить, что сам все вспомнил…