Две повести. Терунешь. Аска Мариам
Шрифт:
XII
Прошло полтора мсяца. Въ ясный и теплый декабрьскiй день пароходъ «Царь», плавно разская винтомъ темныя воды Чернаго моря, приближался къ Одесскому молу. Вс пассажиры столпились наверху у капитанской рубки и внимательно смотрли на открывавшуюся панораму берега. У кого былъ бинокль, смотрли въ бинокль, другiе довольствовались кулакомъ. Ясне становилась линiя свтлыхъ домовъ по берегу моря, темные кусты сада на скат, мстами еще золотые, отъ осенней листвы.
Навстрчу неслись лодки и лодочки, съ боле нетерпливыми родственниками. Среди нихъ, въ пузатой шлюпк, управляемой сухопарымъ грекомъ въ чалм и страннаго фасона пиджак, сидла молодая дама.
Но, Боже мой! Неужели эта красивая дама, моя жена, моя Аня?.
Она
Когда, наконецъ, пароходъ, ошвартовался у мола, и изъ шлюпокъ съ одной стороны, съ пристани — съ другой, ползли люди, я подошелъ къ ней.
Она смотрла на меня и колебалась.
— Аня! — тихо сказалъ я.
— Ты, Ванюша! — воскликнула она и, обливаясь слезами радости и счастiя, кинулась мн на шею…
Я не плакалъ… Я не смялся… Въ моемъ мозгу на секунду встало срое лицо Терунешь съ пробитымъ черепомъ и страшными вывороченными глазами. И минута счастья была отравлена.
И она, эта маленькая абиссинка отравляла мн такъ потомъ всякую минуту радости, восторга, увлеченiя… И я все помнилъ это жаркое утро, волны Аваша и среди камней тло маленькой женщины, которая любила и умерла любя… И я думалъ про Аню…
Нтъ я ничего не думалъ!!. Но мн становилось горько, пошлыя готовыя фразы: «не я, такъ другой» — «сама виновата» — не успокаивали меня… И это напоминанiе объ ея смерти, было, казалось местью несчастной Терунешь!
1898 г.
С.-Петербургъ.
Аска Марiамъ
I
Александръ Николаевичъ Панаевъ одиноко сидлъ въ маленькой столовой надъ давно остывшимъ стаканомъ чаю, когда къ нему тихо подошла сестра милосердiя и сказала: — «Нина Сергевна кончается!»
Онъ поспшно всталъ, машинально застегнулъ сюртукъ и прошелъ въ комнату больной. Она лежала разметавшись на спин; золотистые волосы разсыпались, словно змйки, по подушк, а худая грудь порывисто, неровно подымалась подъ тонкимъ одяломъ. Лучистые глаза ея горли и прожигали его насквозь; въ нихъ свтились грусть, тревога и любовь. Любви больше всего. Она приподнялась ему навстрчу, (прижала его молодое лицо худыми руками къ своему лицу и покрыла его поцлуями, потомъ своей изсохшей костлявой рукой перекрестила его нсколько разъ, хотла что-то сказать, но уже силы измнили ей, и она упала опять на подушки, какъ падаетъ прекрасный цвтокъ, надрзанный косой. Глаза ея закрылись, потомъ открылись и снова сомкнулись, чтобы уже не раскрываться больше; усталая грудь вздохнула прощальнымъ вздохомъ, болзненный румянецъ сбжалъ съ опавшихъ щекъ, и сердце перестало биться…
Кончено!.. Панаевъ схватился въ безумной тоск за голову, дико оглянулся кругомъ… И почему онъ только не умеръ тогда!..
Смерти Нины Сергевны Мурзиной ждали давно — съ самаго октября мсяца. Она была невстой Панаева, и онъ былъ подготовленъ къ этому концу докторами; спасти ее не могла даже перемна климата. Она была сирота, одинокая, безъ родныхъ. Прекрасная пiанистка, она, по выход изъ института, поступила въ консерваторiю и вскор достигла извстности. Ея имя стало попадаться на афишахъ концертовъ и камерныхъ собранiй, и рецензенты пророчили ей славное будущее. Она жила въ маленькой квартир изъ трехъ комнатъ, уставленныхъ по ея вкусу, полныхъ дтскихъ реликвiй, дорогихъ воспоминанiй. Внки и портреты украшали стны залы, гд надъ всею мебелью доминировалъ солидный рояль; въ спальн было свтло, въ столовой чисто.
Александръ Николаевичъ Панаевъ уже полгода былъ ея женихомъ, а познакомился и полюбилъ ее въ консерваторы. Онъ былъ выдающiйся скрипачъ съ блестящей артистической карьерой впереди. Они играли вмст и порознь, она аккомпанировала ему, скрипка и фортепiяно сливались, въ унисонъ стучали сердца; игра прекращалась, глаза искали глазъ, губы сливались въ поцлу. Когда молодъ, красивъ, когда будущее такъ ясно глядитъ изъ мрака неизвстности — это такъ понятно и такъ просто. Они объяснились — оба были одиноки — и поршили повнчаться въ ноябр — es ist eine alte Geschichte!
Несмотря
на осень, на слякоть, на дожди и распутицу они весело праздновали весну своей любви, привтствовали зарю новой жизни. Поздки по магазинамъ, катанья на лихач на Стрлку, счастье, которое брызгало и дразнило окружающихъ, — все это не годилось для холод-наго и сухого Петербурга. Густые туманы покрывали улицы, срый заливъ съ свирпымъ рокотомъ затоплялъ острова, смерть въ пролетк на резиновыхъ шинахъ носилась по улицамъ, разбрызгивая заразу, — а они весело смялись, любуясь наводненiемъ, непринужденно болтали, маршируя подъ руку по туманнымъ улицамъ… Она заболла. Это случилось въ конц сентября, когда желтые, красные, коричневые и зеленые листья пестрымъ ковромъ устилали острова… Она начала покашливать. Въ размах своего счастья они не обратили на это вниманiя; кашель сталъ зловще, она слегла, чтобы больше не вставать.Ему не врилось, чтобы судьба была такъ жестока, чтобы она прервала ихъ псню любви, — но это было такъ. Онъ не врилъ, что она умретъ, и даже теперь, стоя надъ холодющимъ трупомъ, онъ все чего-то ждалъ, на что-то надялся, все не прощался со своей красной мечтой о счастьи, о любви и о жизни вдвоемъ другъ для друга.
Но все было кончено! Она умерла…
Пришли гробовщики, сняли мрку; онъ здилъ въ газету, сдавалъ объявленiя, былъ въ бюро похоронныхъ процессiй, извщалъ консерваторiю, гд она преподавала. Квартира ея, въ которой онъ прожилъ, почти не раздваясь, послднiя дв недли, стала наполняться незнакомымъ народомъ. Появился священникъ, пвчiе; заунывное панихидное пнiе огласило стны, гд еще такъ недавно гремли вальсы и фуги, сонаты и симфонiи. Кто-то завсилъ портреты полотномъ, затянулъ непрозрачной кисеей зеркало. Въ зал поставили катафалкъ, привезли блый глазетовый гробъ, одли Нину Сергевну въ подвнечное платье, нацпили флеръ д'оранжи, положили въ гробъ.
Все длалось само собой, какъ будто и помимо Александра Николаевича, который безучастно бродилъ по комнатамъ, или подолгу смотрлъ на безжизненное мертвое лицо, стараясь запомнить дорогiя черты. И такъ прошло три дня, и наступила послдняя ночь.
На двор бушевала буря. Холодный втеръ билъ дождемъ въ стекла, дребезжалъ печными вьюшками, завывалъ въ труб. Въ квартир стояла тишина. Кухарка улеглась на кухн спозаранку, псаломщикъ почиталъ псалтырь до одинадцати часовъ, а потомъ заснулъ въ прихожей, и тихо стало кругомъ. Александръ Николаевичъ не спалъ. Онъ то ходилъ по столовой взадъ и впередъ, что-то обдумывалъ, что-то соображалъ, то останавливался, прислушивался къ завыванiю втра и звону стеколъ, морщилъ брови и кусалъ усы.
Ему было грустно и обидно за себя.
Потомъ онъ прошелъ въ залу. Три свчи въ высокихъ подсвчникахъ тускло мерцали. Ихъ желтое пламя то поднималось кверху, и тогда черная копоть тонкой змйкой вилась къ потолку, то упадало и чуть мерцало въ широкой свч. Отъ этихъ перемнъ колебались тни отъ рсницъ и носа покойницы, и казалось, что она щурила свои вки, хотла ихъ разомкнуть, улыбалась полуоткрытымъ ртомъ. Долго смотрлъ Панаевъ на блыя тонкiя руки, на лицо съ ввалившимися щеками, на золотые кудри волосъ и блдныя губы. Его сердце сжималось тоской, билось и колотилось, просило чего-то… чего? — онъ самъ не зналъ.
Онъ поднялся по обитымъ чернымъ сукномъ ступенямъ катафалка, нагнулся и припалъ губами къ холоднымъ и твердымъ губамъ. И долго онъ цловалъ…
Ему казалось что отъ любви и жара его поцлуевъ кровь разливается по ея тлу, руки длаются мягче, тепле.
Горе сломило его. Силы покинули, онъ упалъ къ подножью катафалка и въ горькихъ рыданiяхъ катался и корчился на полу, среди внковъ изъ розъ и флеръ д'оранжей…
Вдругъ надъ нимъ раздался шорохъ. Панаевъ затихъ съ сильно бьющимся сердцемъ, ожидая чего-то волшебнаго, чего-то необыкновеннаго, сверхъестественнаго. Какое-то дыханiе, тихое и робкое, какъ втерокъ передъ закатомъ, пронеслось надъ нимъ, и, вмст съ тмъ, паническiй страхъ напалъ на него, забрался въ его душу, и онъ лежалъ, не смя пошевельнуться, боясь открыть глаза.