Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Германтов помедлил с ответом, она вопросительно подняла глаза.

– Именно – величие момента, – согласился Германтов. – И сцена в лесной темени у водопада, слов нет, магическая; не зря и облик Пеперкорна так врезался в память: «В ореоле белых волос, полыхавших, словно пламя надо лбом с идольскими складками, держа в руке кубок, высился он на фоне скалы».

Катя протянула на сложенной лодочкой ладони горку черники, увенчанную двумя крупными земляничинами.

В тишине загудел басовито шмель.

– Знаешь, почему подчёркнуто многозначительный Пеперкорн, и так изъяснявшийся не очень-то и понятно, обрывавший зачем-то фразы и мысли, произносил свою главную речь под шум водопада, когда вообще нельзя было разобрать ни слова?

– Почему же? Я безуспешно над этим думал.

– А я сейчас вспомнила вдруг Алупку, пир в дворике у Гены Алексеева, где ты

удачно ляпнул спьяну, что всякая жизнь – высказывание, а человек – рупор. Вспомнила и сразу догадалась: непонятная, как молчание, нелепая даже из-за грохота потока речь Пеперкорна – это и есть такое упрямое высказывание напоследок, символическое, заглушаемое шумом жизни самой, высказывание наперекор, высказывание, которое силится прорваться сквозь вечные помехи, сквозь шум.

Германтов смотрел на неё удивлённо и восхищённо, жевал душистую, чуть горчащую землянику. Катя листьями вытирала Игорю губы.

– А теперь – к воде, к воде, слышите рокот? Нет вблизи водопада, нет, но есть – море! К воде, ох как меня потянуло к воде, помогите-е-е, ну-ка, кто первый? – И они пустились бегом через душный чёрный лес, взбежали, задыхаясь, на прибрежную дюну, и Катя бросилась в пенное море первой; да, в тот бесконечный счастливый день, напутешествовавшись по осыпающимся жарким барханам, ещё и купались в ледяном, катившем прошитые солнцем зеленовато-жёлтые валы море, а потом, продрогшие, с посиневшими губами, стучавшими зубами, падали с дикарскими воплями в горячий белый песок. Катя, зажмурившись, и лицо в песок окунала, превращалась ненадолго в целиком вылепленную из песка скульптуру и шептала: «Как хорошо, из проруби – да в сухую баню, сразу в стоградусную парную…» Потом жадно ели шашлыки, потом Катя долго выбирала себе в сувенирном магазинчике при пляже, примеряя то одно, то другое, янтарное ожерелье… Смешно: молоденькая продавщица зеркало держала в руках, поднимая-опуская его, а Катя вертела головой и чуть приседала, чтобы выгодно отразиться. Возвращались, когда раскалённое солнце уже опускалось в море, шли через быстро темневший лес, наклонные стволы сосен опалял закат, вечером – вспомнил – выдули трёхлитровую, от баклажанной икры, банку разливного, купленного по пути клайпедского пива. Тяжёлая банка, закрытая пласмассовой крышечкой, выскальзывала из рук, но дотащили. Съели копчёного жирного угря, закусили кругом твёрдого сыра с тмином, но аппетит разыгрался, и – сколько же энергии было в ней? – пылали щёки, глаза горели прозрачно-серым огнём; захмелевшая Катя не знала удержу: нажарила большущую сковороду лисичек в сметане, потом – откуда силы брались? – до ночи чистила и, найдя уксус на хозяйской кухне, мариновала моховики, а какой пылкой была в ту ночь.

Перебирал другие литовские фотографии.

Как сохранена в слое эмульсии пламенная лёгкость Кати?

И как же таинственны теперь эти счастливые отпечатки прошлого! Даже самые потешные из них, со светлыми пятнами пылевидного пляжного песка на Катином лбу, скулах, с чёрными губами у Игоря; ничего уже не позволяют они, бездумные те фото, забыть, ничего, даже того, как удлинялись к вечеру тени; и с тех пор пахнут они, те фото, песком, травой, хвоей, разогретой смолой, грибами, земляникой, загаром, ветром, морем…

Фотощелчок вырывает момент из потока времени – момент, останавливающий время и словно бы расщепляющий его надвое; исчезнувший момент настоящего, того настоящего, теперь, отпечатавшись-зафиксировавшись в бумажной сохранности своей, принадлежащий уже как прошлому, так и будущему…

Но почему он всё-таки задерживается на той, этой фотографии, почему они сейчас так притягивают взгляд, так испытывают память чувств, так изводят предчувствиями? Что могут нового они, запечатлённые когда-то на фотобумаге паузы жизни, ему теперь рассказать?

Стоп-кадры как паузы жизни? Но остановка времени в этих внезапных, как выстрел, паузах означает – смерть.

Фотосмерть?

Отсюда – ностальгический ужас?

Ностальгия, неизлечимо заражённая будущим?

Всё на себя не похоже, да – всё на себя не похоже, и уже не узнать себя: как неожиданно и точно сказала Катя!

Как она могла бы узнать себя-умершую?

Фото умерших набухают ирреальной тревогой?

И это тоже, тоже… К тому же все мы уже тогда, когда мы улыбаемся в глазок объектива, – потенциально умершие.

О, никаких наплывов сентиментальности; радужно переливавшиеся когда-то мыльные пузыри перевоплотились в серенькие бумажные прямоугольнички униброма; в них, тех старых фотографиях, оказывается, столько смыслов скопилось, пока спали

они в конверте, столько смыслов, щемящих и изводящих, горестно предъявляющих сейчас неожиданные счета, подумал Германтов, вроде бы раскадрированная видеолетопись отпускного счастья, насмешливого и зловещего… Радость жизни, буйная радость как слепота? Пожалуй, она, бесценно точная летопись эта, где действительно всё, когда-то живое, на себя уже не похоже, воспринимается теперь как разбитая на много сюжетов, многосоставная, а по сути – цельная реклама смерти. Да, в каждом кадре – свой простенький трогательный сюжет, все их, сюжеты те, годы превращали и превратили-таки в скрытую, хотя загадочно выразительную, внушаемую, как если бы каждый кадр был двадцать пятым кадром, рекламу смерти.

Как же, как же… Десятилетия эти фотографии, терпеливо выжидая чего-то, выдерживались-настаивались в конверте, и вот в один прекрасный день…

Вот оконтуренный с двух сторон пахучими от солнечного разогрева кустами смородины травяной двор старого рыбацкого дома с коричневыми дощатыми стенами и синими оконными наличниками, с москитной сеткой в одном из окон и пузырящейся занавеской в соседнем окошке, с этнографической соломенной крышей, да ещё с прислонённой к стене дома плоской, рельефно-огромной и высокой, до кобылок карниза, поленницей, да ещё с тоненькими зелёненькими вьюнками, пышными белыми и ярко-розовыми мальвами под окошками; расстеленная по траве для просушки серая сеть; в углу двора, за огородиком с прозрачными соцветиями-зонтиками укропа, – большущие сачки, древняя, достойная музея рыбацкого быта, наверное, ещё века два назад просмолёная лодка. А вот – сохранённая на другом фото – обязательная в те времена дневная очередь в ресторан за комплексным обедом: холодным свекольником, гуляшом и сырниками, компотом из ревеня… Из открытых ресторанных окон второго этажа неутомимо вылетают в подражание-подношение Бергману – Тарковскому, трепещут и реют, занавеси, а Катя, присев на корточки в хвосте очереди, гладит по холке божественной красоты и стати чёрно-жёлтую лохматую собаку, афганскую борзую: хозяева привязывали её к стволу старой березы и отправлялись обедать, потом заботливо поочереди из ресторана выглядывали, что-то ободряющее со второго этажа кричали своей терпеливой любимице…

«Всё на себя не похоже» – потому, наверное, что фотоизображение сообщает-ошарашивает: это случилось и зафиксировалось фотощелчком в последний раз.

Придвинул серенькую фотографию военных лет, поднёс к глазам: башлык, лопаточка. Фотоизображение продолжает удивлять чем-то новым – чем-то, что тогда, когда делался снимок, было неведомым?

Видоискатель, как бы в помощь глазу отбирая и компонуя, ещё и исполняет тайные функции шифровальщика?

Но что же до поры, до наступающего внезапно будущего шифруется, что?

Шифруется сама смертоносность времени, его тока?

Смутная тоска как невозможность примириться со смертью? Тоска, предусмотрительно разлитая по радостному мгновению и закреплённая-зафиксированная бездумным фотощелчком…

Да, мгновение, вырезанное фотощелчком из потока мгновений, приобретает, но проявляет лишь с годами особую щемящую откровенность; пожалуй даже, фотокопии минувших мгновений пугают неожиданно новой подлинностью.

Возвращая в прошлое, фото – предупреждает, так? Так, так, что тут новенького для тебя, мага обратных перспектив и признанного «предсказателя прошлого»?

Да, фото по сути превращается в изощрённую рекламу, замаскированную под радости простодушной жизни, но – предупреждающую о смерти.

Опровергая счастливую наглядность, фото предупреждает о том, что и так заранее всем известно?

О том, что всё бывает в первый-последний раз, что первый раз – всегда и непременно последний.

* * *

Нда, теперь – Закарпатье.

Всё более чем мило.

Зыбкий висячий мостик над быстрой-пребыстрой хрустальной речкой, Катя на мостике, как на зависших в центре амплитуды качелях… И склон, поросший лиственным, кажется, буковым лесом, вот в нём-то, том лиственном тенистом лесу, им попадались боровики, да – чистенькие, как взятые из сказочного лукошка и высаженные к их приходу в лес боровики; и подосиновики… И рыночек в Мукачеве: Катя покупает золотистый сотовый мёд, густо-лиловые, будто вывалянные в голубой пыли сливы-венгерки. И засыпанный сереньким гравием дворик кофейни под растрёпанными зонтами акаций, толстые ломти жареного сыра на больших тарелках, безвкусное местное вино… И затенённая обшарпанная улица в Ужгороде, небритые, цыганистого вида, мужчины ведут в мощёную гору за рули, как коней под узцы, велосипеды.

Поделиться с друзьями: