Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

– Как болезни? Обязательно – как болезни? Любовь без болезни не бывает? Да что я, дура-баба, спрашиваю, когда я и сама от любви больная. А если без болезни не бывает любви, то и без смерти тоже, получается, не бывает? И значит, счастливого конца в любви не бывает, в принципе не бывает, вообще – не бывает? Но читай, Юра, читай… – Щёки её пылали, голова приподымалась и вот тонула уже в подушке; опьяняясь таинственными звуками, Катя почти теряла сознание.

«Она сидела подле него, часто усталая, с лицом, на мгновение терявшим выражение лихорадочной и радостной озабоченности неизвестными Свану делами, причинявшими ему страдание; она откидывала руками волосы; её лоб, всё её лицо становились, казалось, крупнее; тогда вдруг какая-нибудь простая человеческая мысль, какое-нибудь доброе чувство, как они появляются у каждого из нас, когда в минуты покоя или сосредоточенности мы бываем предоставлены самим себе, начинали струиться из её глаз, подобно золотому лучу».

– А чем болел Пруст? – вновь рывком

приподнялась голова, бросила лохматую тень на стену.

– Астмой, он задыхался… В его обитую пробкой комнату не должны были проникать никакие запахи; он, правда, курил особый табак, но закуривал только от пламени свечи, спички ведь пахли серой…

– Задыхался, но – писал? Задыхался, но писал год за годом, том за томом?! Все бессчётные толстенные тома свои писал, задыхаясь? Юра, он тоже безумцем был? И что его заставляло…

– Инстинкт.

– Как же, как же, инстинкт… я помню. Но скажи, скажи, можно ли хорошо писать во время удушья?

– Лишь к ночи, как вспоминали его друзья, иногда он испытывал облегчение, он выбирался в город за впечатлениями, сидел в ресторане «Риц», присматривался, выспрашивал официантов о разговорах посетителей.

– И где этот «Риц»?

– На Вандомской площади.

– А-а-а, там в центре площади, кажется, колонна наполеоновская торчит, такая, на всю высоту, до верха, увитая рельефными сценками-картинками, а на самом верху – фигурка, да? Бонапартовская статуэтка-фигурка, да? Как же, я запомнила, Бартенев на лекции показывал диапозитив. Такие увитые героические колонны с фигурками в Риме есть ещё, императорские колонны, да? Эти фигурки-статуэтки на колоннах, в отличие от нашего ангела с крестом, какие-то нелепо-смешные, правда? А мы пойдём в «Риц», когда убежим в Париж? Пообещай – пойдём, чинно, под ручку? Я-то ни бум-бум, а ты-то мне будешь переводить разговоры посетителей?

– Там сейчас, наверное, одни американцы столуются.

– Как же, американцы… а французы-то куда подевались? У них у всех аппетит пропал? Но мы всё равно в «Риц» пойдём, и без французов управимся, мне тебя хватит: будем долго с важным видом листать и обсуждать меню. Юра, там кухня получше, чем на Витебском вокзале? Юра, ты что бы себе заказал – паштет из омара? Это вкусно, правда? Я тоже хочу. И ещё хочу попробовать гусиную печёнку… Юра, а устрицы в ракушках подаются? Они такие корявые, с наростами, да? В закрытых или открытых ракушках подаются? А если в закрытых, то как самим открывать? Их, устриц, живых, надо вилкою выковыривать? Послушай, ты-то знаешь уже, что мы в «Рице» закажем? Учти, на десерт я не только сыр с плесенью захочу попробовать, я захочу ещё наверняка шоколадное суфле со взбитыми сливками и ванилью.

Катя, сосредотачиваясь на выборе будущих лакомств в «Рице», всё теснее прижималась к нему, всё требовательнее поглаживала шею, плечо… То она, казалось, как взрослая и многоопытная любовница, покровительствовала ему, то делалась беззащитной и непосредственной, как дитя…

– Я уже не только вкусно поужинать хочу в «Рице», я хочу там пожить, в несусветной неге, роскоши; там, говоришь, Марлен Дитрих с Хемингуэем любили покантоваться? А мы с тобою чем хуже? Я хочу посидеть на пушистом пуфе перед овальным зеркалом в белой раме… Юра, о чём ты задумался? Деньги уже подсчитываешь, которые заплатить за роскошный постой придётся?

– Нет, пока соображаю, как бы присобачить к кровати фотонный двигатель.

– Фотонный? Зачем нам бешеная такая скорость?

– Твой вожделенный «Риц» с пуфом и овальным зеркалом в белой раме находится в том безвизовом Париже, до которого миллионы километров от нашей спальни.

– Так далеко, правда? Так далеко, что мне даже помечтать нельзя?

«И тотчас всё её лицо освещалось, как серенький пейзаж с нависшими облаками, когда они вдруг рассеиваются и всё кругом преображается в момент солнечного заката».

Рука Кати обжигающе соскальзывала на его грудь.

«Жизнь, наполнявшую в такие минуты Одетту, и даже будущее, которое она, казалось, мечтательно созерцала тогда, Сван мог бы разделить с ней…»

Удивительно воздействовал на Катю Пруст, словно бы поджигал-запаливал её изнутри: она возбуждалась, расплавляясь от одних только звуков незнакомого ей языка. И Германтов, осыпаемый тем временем жаркими её поцелуями, клал на тумбочку раскрытую книгу, сеанс утончённого культурного просветительства на сон грядущий заканчивался известно чем… Вот она, плавкая плоть, только что в жадных захватах и порывах многорукая и многоногая, как бы теряла определённость и косную природную заданность функциональных своих строений… Каким же сложным и неуёмным в подвижной пластике своей было телесное выражение её чувств! О, что называется, спал и видел: в изнуряющих радостях ночи она уже делалась похожа не на свои скульптуры, а на мечты о освободных, раскрепощённых формах своих скульптур, мечты, в реальных твердеющих материалах недостижимые, тогда как пластика плоти уже самым смелым мечтам её ничуть не противоречила. Руки, ноги, плечи, грудь вовсе не отвечали уже своим дневным назначениям, и, плохо соображая, полусонный Германтов будто бы видел Катю в каких-то красочных расплывах и преломлениях, как если бы смотрел на неё сквозь цветные, слегка замутнённые стёкла.

О, недаром он когда-то полушутливо-полусерьёзно предложил Кате, мучительно искавшей свою тему, свой стиль, попробовать соединить в одном усилии две свободы – творческую и чувственную: выше головы прыгнуть и вылепить любовь, самоё любовь, во всём её спаренно-телесном, подвижно-изменчивом и – он предложил отринуть саму идею законченности произведения! – вроде бы вообще неопределимом, контурно-неопределённом неистовстве. Это была уже сплошная плоть, горячая, вязкая, требовательная и покорная; плоть, растекающаяся эротическим пламенем по простыне, по напряжённому телу Германтова; плоть, жадно и самозабвенно отдающаяся любви, расточающая себя, расстающаяся со своими богом заданными формами, контурами, а к ним, прекрасным в своей кажущейся законченности формам и контурам, он, несмотря на их подвижность, успевал всё же привыкнуть при дневном свете. Да, не без улыбки вспоминал Германтов, в Средние века её непременно бы сожгли на костре: она, погрязая в природном грехе, инстинктивно металась, конечно, между естественной языческой разнузданностью и евангельской чистотой, но смирения ей явно недоставало. Ничего постоянного не знало и уже знать не желало Катино неутомимое тело, преображаясь в до-сотворённую, изначально сплошную плоть. Прерывалась ли, не прерывалась связь плоти с импульсами души, если, конечно, душа, вопреки наветам схоластов-церковников из тёмных времён, поселялась всё же и в женском теле, однако плоть, как чудилось Германтову в полузабытьи, самодостаточная, но неугомонная, этакая огненная, жаждущая тайного, ежесекундно-нового самовоплощения глина, как и в исходный момент жизненного первотворения, самостийно пускалась в спонтанное и непрестанное любовное переформатирование – брр, до чего невкусное, но уже, увы, неустранимое из современных словарей слово! – из аморфности в форму, из формы в аморфность… И задумывался он опять о явном сходстве такой изменчивости форм и поз с изменчивостью её лица и фигуры в неуловимом процессе лепки, которому так же страстно, как и неуловимому – в духовных запросах-целях и плотских средствах своих – процессу любви, предавалась Катя; чувственное-плотское в ней с дивной органичностью перетекало в сверхчувственное, творческое, а сверхчувственное – обратно в чувственное.

И прелести её секрет… Роковой прелести?

Он почему-то – промельком – увидел её в завершающий момент лепки: звериная точность движений, хищный прищур…

Но потом, с беспокойством горячо приваливаясь-прижимаясь к нему, обнимая, словно он мог исчезнуть, требовала она, сонная уже, продолжить чтение, как если бы любовная жажда её нуждалась ещё и в прустовской стимуляции.

«По мере того как туалет Одетты подходил к концу, каждое совершаемое ею движение приближало Свана к моменту вынужденной разлуки с нею, к моменту, когда она умчится в неудержимом порыве; и при виде того, как она наконец, совсем готовая, в последний раз погружала в зеркало внимательные и блестящие от возбуждения взоры, слегка подмазывала губы, прикрепляла прядь волос ко лбу и просила подать своё небесно-голубое шёлковое манто с золотыми кисточками, Сван делался таким печальным, что Одетта не могла сдержать досадливого движения и…»

Впрочем, к тому моменту, когда Одетта торопливо «погружала в зеркало» взоры, Катя уже сладко спала, как ребёнок, счастливо удовлетворивший за полночь все свои томительные капризы.

* * *

По оконному стеклу, за спиной, музыкально, словно молоточек по клавишам ксилофона, легко и быстро пробежал ветерок, затих; потом стекло глухо дрожало, пока по улице проползал троллейбус.

А когда бросил он взгляд на виртуальное окошко в мир, светившееся в глубине квартиры, на кухне, за проёмами двух дверей, в чёрно-белом телекиноокошке том, едва успев выйти из углового ресторанчика, который раполагался под балконом Гервольских, упал на плиточный тротуар абверовский – или эсесовский? – офицер с витыми серебряными погонами; выходя из ресторана, офицер небрежно-франтовато помахивал перчатками, но тень какая-то метнулась и… наповал! Струйка крови вытекала из вражеского виска; блестела узорчатая брусчатка; расстрелявший офицера подпольщик убегал по брусчатке в перспективу узкой улицы – туда, где темнели деревья парка Костюшко.

Германтов посмотрел на часы: скоро он съест омлет с сыром и не спеша, пешочком, отправится в академию…

Серова? Ну да, за рулём авто, в шляпке. Убрал, ткнув в кнопку, чёрно-белый советский кинопоказ.

Ну-ка, ну-ка, кто ещё там?

Опять старьё: Лемешев пел преддуэльную арию на фоне заснеженного пейзажа.

Ну-ка!

– В Ливии, в Бенгази, продолжают оплакивать жертв дружественного огня, после удара крылатыми ракетами погибло более сорока мирных граждан.

И – нобелевский лауреат по экономике:

– Под гнётом долговых обязательств трещит по швам, то есть по национальным границам, финансовая система Евросоюза, – облачённый в мешковатый, в крупную клетку, пиджак, небритый, с огненно-рыжим нимбом волос, полный, потный, крутой лоб, щёки блестели – ох, сколько их уже, нетерпеливых предсказателей краха, брызжущих слюной нобелевских гуру с длиннющими горячими языками, – нобелевец торжествовал по поводу своего давнего, трёхлетней давности, но наконец-то сбывавшегося катастрофического прогноза, возбуждённо жестикулировал.

Поделиться с друзьями: