Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
Романтическая незнакомка удалялась по коридору, ну да – гений чистой красоты, хотя и увиденный со спины; но вообще-то восхитительная Катя Гарамова не только благодаря росту и магической внешности своей была звездой скульптурного факультета, да и культовой для всей Академии художеств фигурой, как же, это и сам Германтов сразу понял, когда случайно заглянул в скульптурную мастерскую… Конечно, женщина-скульптор – это и вовсе нонсенс, и исключения из правила, к примеру, талантливые исключения по фамилии Голубкина или Мухина, в расчёт им по причинам юношеского максимализма не принимались, однако Германтов сразу понял…
Да, Кате вслед говорили: на Пилецкую из «Разных судеб» похожа, только лучше; и не только на отечественную Пилецкую, заметим, на другую Екатерину, Катрин то есть, ту Катрин, что в воздушных «Шербурских зонтиках» и «Девушках из Рошфора» нас очаровала-сразила, тоже была похожа, и тоже –
На беду? Да, да… на беду, как оказалось.
А отпугивавший многих неосторожный талант её, который не признать было бы невозможно, раскрывался и раскрылся лишь в студенческие годы, потом – муками одними обернулся её талант, одними лишь муками.
Кружок рисунка, какое-то краткое время перед поступлением в академию кружок лепки – вот и вся её подготовка, с чистого листа начинала, а, как в песне, не было ей преград.
И отвага не покидала её – в лепке, в суждениях; после пересказа Германтовым апокрифа о творческих доблестях Микеланджело, ваявшего бугры мышц на спинах так же старательно, как и – это уже её слова – «выражения лиц», и последовавшего за пересказом тем витиеватого признания в любви, уже в двадцать шестом трамвае, который, будто бы разминувшись с рельсами, неуверенно, с толчками и покачиваниями, отыскивая дорогу к цели, кружа по мостам и улицам, вёз их на Петроградскую сторону, к грехопадению на чёрном диване, Катя весело поругивала Микеланджело за чересчур уж раздутые мускулы его мужских скульптур для семейной гробницы в капелле Медичи, за эстетизацию культа физической силы и гипертрофированную телесность. И даже женские тела, чересчур уж гладко-упитанные, на тюленей похожи. Правда! – шарила в сумке, доставала зеркальце, торопливо в блестящий кружок заглядывала. Какие-то чересчур телесные, какие-то гладкозадые, правда? Античностью вдохновлялся? Нет. У упитанной античной Венеры хотя бы руки отломаны, а эти – целёхонькие. И какие-то они плотные-плотные и плотоядные, какие-то отяжелевшие аллегории, почему им не хватает воздушности? Небрежно бросив зеркальце в сумку, падала на повороте Германтову на грудь, смотрела, рассмеявшись, быстро-быстро моргая, ему в глаза и слегка прижималась к нему, и он ощущал упругость её груди, миг всего, но ощущал ошеломительное прикосновение округлых коленок, выпрыгнувших ненароком из-под красно-клетчатой юбки. Да, ещё говорила она, что вроде как всё же следует Микеланджело античной традиции, но гипертрофированно накачанные фигуры у него – уже про мужские фигуры говорила она – какие-то чрезмерные, могучие, но неестественно вычурные.
– Ты против барокко?
– Он что, – в свою очередь спрашивала она, будто бы не услышав вопроса Германтова, чуть отстраняясь от него и легко пожимая плечами, когда покатил трамвай по прямой к Князь-Владимирскому собору, – он что, в рекламных целях культуристов лепил, да ещё, чтобы и без того мощную мускулатуру дополнительно выявить-подчеркнуть, придавал культуристам своим искусственные, заведомо неудобные и перенапряжённые позы? Правда, – сама удивлялась, что перечит себе, – на это как посмотреть: иногда смотрю я на фотографии в книге, смотрю, и кажется мне, что все четыре исполненные чудной силы аллегорические фигуры так выразительны потому как раз, что неудобно им в их положениях полулёжа, они будто бы сползают с наклонных поверхностей саркофагов и удержать от падения на пол их могут
только неимоверные внутренние усилия… – Германтов, даром что влюблённый без памяти, тогда, в трамвае, повиснув на ремне, её так заслушался, что едва не прозевал свою остановку; и потом, потом, где был конец одного разговора, начало другого? – Юра, почему античные статуи абсолютно спокойны и гармоничны, а у Микеланджело они, статуи его, если и воспринимаются на первый взгляд как спокойные, то… Юра, почему ощущаю я, что внутренне так напряжены они? Будто бы вот-вот изнутри взорвутся.– Думаю, античная, языческая традиция полновесного радостного покоя преобразилась христианством; христианское искусство – христианское по времени своему, – и в самых гармонических своих образцах ведь раздирается исходным противоречием.
– Каким ещё противоречием?
– Христианское искусство ведь питали и библейская песнь единобожия, и чудесная мифология язычества. Вот и Микеланджело болезненно велик своими внутренними разрывами, обусловленными противоречием раздвоенности; мало что греховные тяготения мешали возвышению духа, так Микеланджело ведь ещё выражал в мраморе и бренность тела, и бессмертие души.
– И сам Микеланджело как человек, сам он, когда лепил, не осознавая того, тоже раздирался противоречием?
– Ну да! От этого, кстати, и ум, глубина… Жил он, как и положено было в христианскую эпоху гению, в вечном разладе с самим собой, но сам этот разлад для него был не только мукой, но и незаменимым, хотя и неосознаваемым, как ты сама сказала, творческим стимулом.
– Но откуда ты знаешь…
– Чувствую, когда смотрю на его умные скульптуры, полные внутренней борьбы, да он и не стеснялся о своих душевных терзаниях писать.
– Где писал он?
– В стихах, недавно перевели его сонеты…
– И напечатали?
– В «Иностранной литературе».
Молча посмотрела на него, поморгала.
– И, значит, красота невозможна без…
– Без столкновений разных начал, без изначальных противоречий, сводимых в гармоничное единство лишь завершённым произведением! Гармоничным, но – напряжённым, противоречия ведь неотменимы…
– Ты так убеждён…
– Задолго до меня в этом убеждён был Аретино.
– Кто такой Аретино?
О, тут-то ему было что рассказать, а ей было что послушать… У неё глаза горели, когда слушала о выходках тонкого ценителя искусств и бочкообразного жизнелюба.
– И меня, и меня разрывают, просто кромсают противоречия, как же, – вздыхала. – Тебе жаль меня?
И вот уже восторженно говорила:
– А как Микеланджело мрамор зашлифовывал, как? Я читала про перчатку из какой-то специальной тончайшей лайки. У него получалось чудо какое-то напряжённо живой и нежнейшей гладкости, какой-то матово-блестящей гладкости… Вот бы увидеть всё своими глазами. И скажи, Юра, скажи, почему одна из статуй, по-моему, статуя «Дня» – будто бы недоконченная, с откровенными шероховатостями, будто Микеланджело не успевал к установленному ему сроку её отделать, на голову и лицо «Дня» у него не хватило времени, не от этого ли…
И Германтов вспоминал эту озадачивающе выразительную грубоватую неотделанную голову с высокими скулами – и нагловато-уверенную, и почему-то вопросительно-стыдливую голову, повёрнутую, однако, вопреки стыдливости своей к зрителю, смотрящую на него в упор; голову, наполовину заслонённую могучим плечом и идеально вылепленными мускулами предплечья.
Интересно… Трамвай притормаживал; рельефная грудь под белой тонкой полотняной рубашкой ли, блузкой с расстёгнутым заострённым воротником, красно-клетчатая короткая юбка, плетёные сандалии со шнурками на тонкой высокой щиколотке… Представил её, ваятельницу, затмевающую по всем статьям-статям рослую неотразимую британскую кинодиву, перед глыбой сахаристого каррарского мрамора.
– А Давид?
– Давид хорош, как случайно откопанная на римском огороде античная классика, разлад в нём если и ощущается, то где-то глубоко-глубоко, хотя, возможно, Давид хорош как раз благодаря несколько искажённым своим пропорциям, руки у него чересчур длинные, правда?
– Да, ветхозаветный библейский пастушок волею гения превратился в античного героя! Античность, оживая в памяти, наверное, становилась для Микеланджело, пусть и раздираемого противоречиями, таким же реальным материалом, как мрамор.
– Но почему он такой большой, в две с половиной натуры? Вдобавок ко всем противоречиям, Микеланджело страдал гигантоманией? Хотел пастушка превратить в колосса? И надоел Давид, слишком растиражирован.
И Катя признавалась, что на её нынешний вкус микеланджеловский Давид чересчур… классичен.
– Бывает ли так, – смотрела растерянно, – чересчур классичен? – Бывает, – отвечала себе, удивляя Германтова аргументацией, – чересчур классичен, величественно классичен, как же, на фоне мраморного микеланджеловского колосса, на котором каждый мускул пропорционально играет, бронзовые Давиды Донателло или Вероккио теперь смахивают на модернистские скульптуры…