Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
Тут-то и разошёлся наш весёлый профессор!
Стоило Вере неосторожно сказать, что ей безумно нравится босховский триптих «Сад земных наслаждений», Германтов с артистично нахмуренным лбом, симулируя трудную работу профессорской мысли, предположил, что на триптих Босха при сомкнутых его створках и почти монохромным, отнюдь не радующим, скорее, озадачивающим глаз изображением на них, на внешней поверхности створок, – на них туманилась серо-сизо-зеленоватая, как бы плавающая в космосе сфера, – Вера, наверное, посмотрела мельком, а вот центральная, жизнерадостная и буйнокрасочная, как лубок, часть раскрытого триптиха, зажатая между вертикальными картинками рая и ада, примыкающими к ней слева и справа, воспринимается ею как… ну а как… – профессора нашего уже было не остановить, – как ещё воспринимать эти счастливо позабывшие
– С подвохом?
– Конечно. Это ведь греховная радость и яркость, поскольку изображён-то вовсе не рай, оставленный сбоку… это ярмарочно-пёстрая радость, греховная с точки зрения христианства.
– Нирвана вне рая? А смысл-то в ней какой… что со мной? Бывает ли вообще смысл в нирване? – Вера рассмеялась.
– В том-то и фокус Босха, изобразившего как бы мгновенный снимок расслабленно-радостного языческого сознания, что в нирване нет и не может быть места назиданиям-смыслам, поскольку христианский Бог, наставляющий нас страдать, в загадочном пространстве нирваны не верховодит, нирвана выведена из-под его начала, – Германтов валял дурака, но Вера-то никак не могла не настроиться на серьёзный лад.
Ну а когда Вера неосторожно упомянула сакраментальную леонардовскую улыбку, ради встречи с которой, как с откровением, толпы профанов со всего Света вламываются в Лувр, он рискнул сравнить луврскую улыбку с не менее загадочной улыбкой Будды; но это так, прогулочная милая болтовня…
Однако из цветистого сорения словами вдруг случались выходы к вполне серьёзным суждениям.
– И на устах Будды блуждает вовсе не всякий раз итоговая улыбка вечной нирваны, – вдруг сказал Германтов и спросил у Веры, как она относится к медитациям на трупах? И каково ей было бы вместо того, чтобы бездумно наслаждаться медными перезвонами колокольчиков и цветистостью песчаных струений, созерцать посиневший труп, изуродованный, разложившийся?
Вера не знала что и ответить, а вредный Германтов, мобилизовав кое-какие из известных ему сведений о буддизме, напоминал ей, что Будда заповедовал пародоксально приближаться к жизни, созерцая трупы и повторяя: это мой удел.
Потом Вера, в свою очередь, просвещала его относительно течений «католического буддизма», «иудаистского буддизма», спрашивала есть ли что-нибудь подобное в православии, а он ей про одного из Святых среди первых христиан, живших задолго до разделения церквей, – Святого Алексея, – рассказывал, – Алексей, родовитый римлянин, тоже жил в богатстве и роскоши в родительском дворце, но накануне своей женитьбы вдруг сбежал из дворца и где-то семнадцать лет скитался как бродяга и попрошайка, а вернувшись в Рим, никем из родных неузнанный, опять-таки семнадцать лет прожил под лестницей своего дворца…
– Как похоже, – сказала Вера. – всё как будто в параллельных мирах. Это версия евангельской чистоты?
– Ну, если в беспримесно-чистых красках саркастично-абсурдистского Босха, не больно-то жаловавшего погрязшего в грехе человека, так неожиданно проявилась вдруг буддийская жизнерадостность, то…
– ЮМ, это вы всё сейчас напридумывали, вот сочинитель…
Воспользовавшись особой, – «хакерской», как её называли в агентстве журналистских расследований, – программой, Бызова уже погуляла не только по интерьерам потайного пентхауза на Остоженке, но и по документированной памяти Вольмановского компьютера, узнала, что он заказал номер в «Киприани-Хилтоне», да ещё, – индивидуальный глиссер зарезервировал.
– Скажите мне лучше, ЮМ, сколько ликов у красоты?
– Столько, сколько глаз у смотрящих на неё.
– Не отговаривайтесь! – опять «ни да ни нет»? Скажите почему… – ей явно не хватало буддийской бемятежности, сколько страсти вкладывала она в свои слова, как вспыхнул её румянец! Вера вторую неделю была под впечатлением от «Смерти в Венеции», фильм Висконти, очаровав зыбкой своей красотой, задал уйму вопросов. – ЮМ, вы сами-то поняли, почему…
– Понял – навряд ли, понял –
здесь вообще неподходящее словцо, ибо бесполезно гадать ставил ли, не ставил сам Висконти перед собою головную задачу, но, признаюсь, я не смог не разволноваться. Венеция в художественном пространстве фильма представлена как некий сопутствующий или даже – побочный эффект личной драмы Ашенбаха, однако убранный с первых планов эффект Венеции, – как если бы декорация драмы была пародоксально выстроена вне сцены, – для меня во всяком случае, становится главным образом фильма; что ж, при всей изменчивости своей натуры, Германтов, как видим, сохранял верность себе.– Образ Венеции как образ смерти? Я перечитала новеллу, а потом… Когда я мысленно потом откручивала ленту Висконти от конца к началу, я уже будто бы отчётливо видела, что Ашенбах приплыл в Венецию за собственной смертью. Каждая внешняя предотъездная деталь, сопровождавшая его последние желания и поступки, каждая картинка венецианской жизни, которая затем попадается на глаза Ашенбаху, будто бы ему намекает о скором ждущем его конце, – как это достигается? Или у меня – самовнушение постфактум, легко объяснимое?
– Достигается – неуловимым, возможно, в формальном переборе кадров, но – ощутимо-последовательным сгущением самой атмосферы фильма.
– Атмосфера – нечто невидимое, а кино… вы сами говорили, что природа кино такова, что оно может оперировать только видимостями.
Всё о том же, о таинственных киносущностях, об атмосфере… – При этом у кино есть свои секреты изображения невидимого, у каждого кинорежиссёра, конечно, свои. Висконти начинает «показ истории» с долгого-долгого плана: мы подробно знакомимся с лицами польского семейства, которое привлекло внимание Ашенбаха. То, что нам показывает Висконти, – заключено на первый взгляд в изысканно-отточенные, однако, замечаем мы всё же, будто бы слегка плывучие, будто бы окутанные загадочным флёром кадры, и это-то кажущееся визуальное совершенство кинокадров при их смягчённой загадочности, в контрастном сочетании с нарочито грубоватыми для мягкой общей цвето-тональной стилистики деталями, – тёмно-малиновые портьеры, смугло-багровые щёки ресторанного гитариста, – и придаёт всему изображению некую незаконченность, какую-то недосказанность-недовершённость.
– И всё? Оттенки слегка раскисают и…
– Не всё, не только раскисающие оттенки, – есть ещё и заторможенность ритмов, есть физическое, прямо-таки физическое ощущение флюидов сладковатых распадов, которые плавают незримо в гниющем, отравленном воздухе; а ощутив присутствие этих флюидов, разве можно позабыть о Венеции?
– Это всё отдельные компоненты, а что-то их сплачивает?
– Не сочтите наукообразной отговоркой, но все содержательно-выразительные компоненты картины, сливаются ещё и в главную, как бы непрочитываемую, лишь заставляющую нас волноваться метафору, – в известном отношении, каждое произведение искусства есть метафора внутреннего сверхусилия художника.
– ЮМ, как вам это удаётся? – чем бездоказательнее ваши суждения, тем они кажутся убедительнее! А есть что-то помимо художника, что-то вне его, что творческий замысел его обуславливает?
Пожал плечами, а глаза поднял вверх. – Нам остаётся смиренно верить, что есть небесный детерминизм.
– Небесный?
– Там, – ткнул указательным пальцем в небо, – витают управляющие нами тайны, воздействие которых на себя мы не способны объяснить логически… можно и иначе сказать: там, на небесах, Некто взмыленный, с развевающейся бородой, дёргает рычаги, подёргивает за нитки.
Сейчас же Германтов подумал: не в визуальной ли зыбкости и была заключена для нас такая притягательность картины Висконти, не благодаря ли ей, мы, невыездные, стали бредить Венецией?
Вера сжала его локоть.
– Можно я продолжу в вашем неповторимом стиле? Есть ещё и колебания водного блеска, плывучих бликов, есть неверный, сеющийся сквозь облачную пелену свет, пепельно-жёлтый и сиреневато-голубой колорит расстилающегося морского пейзажа у кромки плоского пляжа, – всё это тоже необъяснимо волнует, конечно, волнует, вместе со всеми атмосферными ритмами и контрастами, но как, как всё-таки показан сам город? ЮМ, декорация драмы, выстроенная вне сцены? Возможно… мне, когда смотрела, казалось, что Венеция дана вроде бы как прекрасный печально раскисающий фоновый задник в театре; Венеция, растворялась, тонула, а при этом будто бы отчётливо присутствовала в каждом кадре.