Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Разумеется, Виктория Бызова тоже была раздосадована звонком из «Евротура», даже выругалась: на фиг ей этот воздушный крюк и пересадка на поезд в скучном бизнес-Милане?

Бызова не терпела, когда обстоятельства вдруг били по тормозам.

Может быть, арендовать в Милане машину?

Почему-то ей вспомнился вчерашний ресторанный рассказ старенького одноклассника деда, – как бывает? – дед испытывал судьбу с детских лет, играл в особую разновидность русской рулетки: сколько раз выбегал дед-школьник из двора Толстовского дома на проезжую часть Фонтанки? Так-то, машины в детстве его не сбили, а умер он, профессор Стенфордского университета, накануне оформления важного своего отктрытия, умер внезапно, из-за дурацкой случайности.

Нет-нет, никакой арендованной машины, избавьте, – ей вспомнилось также широченное, но забитое гигантскими фурами шоссе между Миланом и Венецией.

А Инга

Борисовна Загорская, узнав об изменении авиамаршрута, только вздохнула: всё у неё в последние дни валилось из рук из-за спешки перед отлётом, и решила она не сопротивляться естественному ходу вещей; что проку сопротивляться?

Разве в её власти было поставить на крыло чартеры, прекратить забастовку или наладить электроснабжение в аэропорту…

Сейчас она, свернув послеобеднные дела в музее, уже целый час ехала на Петроградскую сторону; ей надо было проведать приболевшую внучку-школьницу, хотела также сделать покупки, ей нужны были лёгкие дорожные туфли, небольшой чемодан на колёсиках, – она вскоре купит и туфли, и чемодан на колёсиках, – ну а неприятный звонок из «Евротура» настиг её в автобусе, застрявшем в пробке после съезда с Тучкова моста, у поворота на набережную Ждановки…

Так, Колпинская улица, помеченная «Шоколадницей», и чёрноствольные прозрачно-зонтичные деревья, не тополя, кажется, – клёны, уходят вдаль, словно спеша воссоединиться со своими ветвистыми собратьями на островах, и Armani, и опять «Дикая Орхидея», как строго-геометричный брикет застеклённых цветущих джунглей, так, Ижорская улица, а у спуска в подвальчик, не доходя до Введенской, – плакат зазывает на фестиваль креветок, каракатиц, кальмаров.

Хм, только ряд декоративных, таких, как у Кремлёвской стены, голубых елей укрывал этот плакат-соблазнитель от укоризненного взгляда Добролюбова, назидательно державшего в руке раскрытую книгу; Германтову вспомнилось как Сергей Борисович Сперанский, когда проектировал розовогранитный пъедестал для памятника Добролюбову, попросил кого-то из студентов вычертить разрезы и планы.

Введенская?

А когда умер Сперанский?

Так-так, призрак-Введенский, в чёрном, длинном, как сутана, пальто, бормоча стихи, повстречался ему всего в нескольких квартальчиках отсюда, то бишь неподалёку от Введенской улицы, а когда в последний раз Германтов встречался в Париже с Шанским, они заказали в «Трёх окурках» креветки, правда, без каракатиц с кальмарами, так, Париж почему-то проигнорировал каракатиц и кальмаров в своём разнообразном меню, побоялся, наверное, перепачкать зубы едоков их густо-чернильным соком, так-так, захотите всё же полакомиться каракатицами и кальмарами, – милости просим к нам, в свободный от кулинарных предрассудков подвальчик на Петроградской стороне, так-так, абсурд правит миром?

«Сантехника-люкс»; взблескивают никелированные язвочки внутри, на дне и бортах, джакузи.

Введенская, Введенская…

Какое растянувшееся прощание…

На рассвете хоронил близких своих, а теперь хоронит друзей-знакомых?

Одному горсть земли кидает на крышку гроба, другому…

Введенская.

Германтов резко остановился, словно бы сделал стойку: если свернуть направо… в пяти минутах ходьбы отсюда, на Большой Зелениной, когда-то жил Вадик Рохлин, в школьные годы к нему неоднократно Германтов заявлялся после знакомства в зеленогорском пионерлагере. В квадратной светлой комнате Вадика, оклеенной бежевыми, с коричневатыми цветами, обоями, была угловая, большая, бело-кафельная, с медной дверцей, точь-в-точь такая же, как у Махова, печка; одна из первых масляных картинок Вадика, написанных попозднее, сохранила ту заплывшую блеском печку, и окно с распахнутыми в небесное никуда створками, и лёгкий взлёт-дуновение невидимым солнцем пропитанной занавески; створки были открыты в комнату, как бы вовнутрь, а казалось, что в никуда? – за окном, внизу и по другую сторону мощёной брусчаткой улицы, был за железной решёточкой натуральный сквер с клумбой и розовым кубиком общественной уборной, а по улице шумно и звонко, болтаясь на сцепках, вдоль сквера неслись трамваи, был в тот день футбол на Крестовском острове, возможно, ещё на стареньком, с «вороньей горой», Динамо или уже на Кировском стадионе, – на подножках вагонов висели слипшиеся в немыслимые чёрные гроздья болельщики…

День был пасмурный, да?

Да, потом и дождик полил, а Вадик сказал со своим характерным сухим смешком: ничего, матч состоится при любой погоде.

Потом Вадик показал маленькую репродукцию… – всегда находил он в живописи что-то сверхудивительное: это был Лотто, «Благовещение», совершенно неканоническое, ошарашивающее уже своей композицией, – о, Германтов, спустя много лет, окажется перед необычной картиной… – Дева Мария, и сама, похоже, ошарашенная благой вестью, была изображена в престранной позе, – с неестественно

вывернутой рукой и всем туловищем повернутой к зрителям, смотрящей в глаза их, невесть откуда взявшихся зрителей, одиноких или столпившихся, своими испуганными безумно вытаращенными глазами; архангелу же Гавриилу с белой лилией, принёсшему благую весть, но не встретившему смирения и почтения, оставалось словно бы от неземного удивления акробатничать в воздухе за спиной Святой Девы, тогда как всеведущий седобородый Бог-Отец, поражённый не меньше, чем посланец его, Гавриил, невниманием Марии…

Лотто?

Лоренцо Лотто, художник-скиталец, изгнанный из Венеции не без участия в интриге монументального ревнивца-Тициана, который увидел в Лотто соперника, Лотто, потерпевший затем, после Венеции, несправедливую неудачу ещё и в Риме, в Ватиканском дворце? – Германтов вспомнил Сонин рассказ… Вадику было интересно узнать, что Станцы Рафаэля, любимца папы Льва Х, написаны на месте фресок Лотто, уничтоженных по указанию папы.

Поговорили тогда с Вадиком о мировой живописи, о зигзагах её, сменивших плавность умиротворённого движения от стиля к стилю, о спонтанных её рывках к суициду, о необъяснимом её развитии сразу по многим направлениям, хотя бы – от «формы к бесформенности» и неожиданных возвращениях к форме, пусть к как бы традиционной, но утрированно-натуралистической, пусть и совсем уже нетрадиционной, по-разному деформированной, даже в клочья разорванной, но – к форме; на фоне бурных живописных перипетий двадцатого века, сталкивавших непримиримые тенденции, Вадик, помнится, при той встрече сказал, что импрессионисты уже воспринимаются как милые патриархальные старички, зачарованные человеческими лицами и природой, которые, – лица и природу, – писали как бы сквозь навернувшуюся слезу; но почему-то тот разговор свёлся к обмену репликами и получился каким-то торопливо-поверхностным, не то что когда-то, на скамеечке у гаревой беговой дрожки, а последующие беседы случались и вовсе редко – бывало, что и с перерывами в несколько лет, к тому же потом, после окончания архитектурного факультета, Вадик уезжал на три года по распределению в Мончегорск, а едва вернулся, Германтов пришёл вскоре посмотреть привезённые холсты, довольно-таки невнятные и по композиционным затеям, и по технике, итожившие, судя по всему, лишь период изолированного упорного ученичества в условиях полярной ночи: он учился грунтовать, смешивать краски, делать лессировки…

На этих свежих по времени, но каких-то тускло-пожухлых, словно необязательных холстах, – голубовато-бирюзовых и рыжевато-розовых, бесстрастно изображавших двери, окна и ребристые отопительные батареи под подоконниками… – Шанский, признанный наклейщик искусствоведческих этикеток, те необязательные для музейных экспозиций холсты сразу же отнёс к рохлинскому розово-голубому периоду; Германтову, ещё не перехватившему у старшего друга эстафету демиурга-искусствоведа, тогда только подумалось о розово-голубом периоде, но он промолчал, дабы не дай бог не обидеть Вадика подозрением в подражательности, зато Шанский не церемонился, сразу же и поставил тот учебый северный период в мировой контекст, дав ему знакомое имя; правда, услышав про розово-голубой период, и сам-то Вадик озорно закивал.

И что-то ехидно-смешное, в своём духе и – блеснув горячими тёмными глазами, бросил в адрес всезнаек-назывателей…

Но чем и как уколол Вадик двух языкастых, спевшихся быстро искусствоведов уже не вспомнить.

Ропшинская улица, с дежурными деревьями, привычно уходящими вдаль; студия «правильного макияжа, маникюра и персинга», рядышком, – ресторан «Токио-сити», где обещают два блюда по цене одного.

Юбки, жакеты.

И сапоги, сапоги, есть даже высоченные сапоги на золотых шпильках, есть, – со шпорами.

Минуло много лет, Вадик жил уже на улице Маяковского.

Красносельская…

И в угловом доме, за макетами-интерьерами ванных комнат, – модельная итальянская обувь, сумки, перчатки; софа… – на ней можно примерять обувь полулёжа? – Германтов посторонился, выпуская из стеклянных, бросивших в него горсть бликов дверей «Valentino» интеллигентного вида женщину средних лет с белой коробкой, – ей оставалось подыскать чемодан на колёсиках; вот ведь как бывает: торопливо выходила из обувного магазина Инга Борисовна Загорская, она и Германтов даже случайно встретились на миг невидящими взглядами.

А видел-то он в этот момент другую, медленно приближавшуюся к нему по тротуару фигуру с целлофановым пакетом в руке… неужели?! Грузная, в пальто с меховым воротником, еле передвигающая ноги старуха с широким лицом; и какие-то детальки образа запрыгали перед глазами: перламутровая пудреница, забинтованный мизинец; да ещё, – с улыбочками закивали ему головки блондинок, наштампованных Веронезе.

Она?!

Медленно прошла Галя Ашрапян, она, живая…

Она, она…

Поделиться с друзьями: