Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Живая, живая, нельзя же не поверить глазам своим… но от этого Германтову не сделалось почему-то легче.

И совсем уж редко в квартире на Маяковской удавалось с Вадиком пообщаться, после газо-невских выставок, кажется, два раза всего.

Мончегорская… – и как же увязывалось всё, как? – посуда, скатерти, подсвечники; и опять – обувь, обувь.

А в Мончегорске Вадик, надо полагать, учился не только грунтовать или лессировать, он с необыкновенной скоростью «из себя» вырастал, каждая новая картина после так удививших на выставке в ДК Газа «Зеркал» становилась неожиданным скачком в неведомый какой-то, только Вадику одному присущий период, которому уже никак не получалось дать имя.

«Срывание одежд», – что это, ЮМ?

Как удар.

Надувай,

не надувай щёки, а не назвать… – сразу прострелила голову мысль, странно соединившая понятийную беспомощность с восхищением; да, даже и в наименее удачных холстах Вадика было всегда что-то особенное, только ему присущее, его картины, висевшие на залоснённых обоях, были всегда своеобычными художественными пространствами, которые неодолимо тянули зрителей вглубь изображений, – такими пространствами, какие никто, кроме него, не смог бы создать; большая картина стояла на мольберте, а когда Вадик снял с холста тряпку… тут и гости пожаловали: Житинский, Алексеев, Соснин и, – вот уж совпадение, – пришёл ещё и итальянский искусствовед Пуччини, внучатый племянник великого композитора…

Но разговоры-споры того вечера вспоминать сейчас не хотелось.

Разве что – одно высказывание он сразу охотно вспомнил, всего одно; услышал слова, увидел тёмный, почти чёрный, блеск глаз.

Тогда-то, когда, поглядывая на многофигурную композицию «Срывания одежд», заговорили о внушаемом страхе и гнетущем мраке, как композиционно-смысловых посылов, так и приглушённого колорита этой бьющей по чувствам и мозгам живописи, Вадик с характерным своим сухим смешочком, никогда, впрочем, заведомо не исключавшим серьёзности его высказываний, предложил по-своему ясную формулу желанной гармонии, сказал, что любые, – самые отталкивающие, – ужасы изображённого на холсте могут уравновешиваться эстетическим совершенством живописной поверхности, то есть – совершенными средствами самого письма.

А потом, потом, лет через пятнадцать после смерти Вадика, – кто бы мог подумать? – довелось увидеть «Срывание одежд» в одном из частных музеев Нью-Джерси, близ Принстона, и там же – «Несение креста», последнюю из крупных рохлинских вещей, мало кем виденную в России: этакую ошарашивающую карнавализированной жестокостью толпы и совершенную, – уж точно совершенную! – серебряную «карандашную живопись», да, живопись, исполненную по ватману твёрдым острым грифелем кохинора… Светленький зальчик музея Циммерли, где были выставлены две большущие картины, масляная и карандашная, в тот день по крайней мере обходился без посетителей, взволнованный встречей, Германтов на другом краю земли одиноко перечитывал давнее, но чудесно обновлённое-усложнённое самим ходом времени послание Вадика, а над головой будто бы шумел ветер в кладбищенских комаровских соснах.

Что за гнусная звенящая дрожь, – телефон?

Неугомонная Надя? – обречённо вздохнул, – не иначе, как уже и в Милане обесточили аэропорт.

– Юрий Михайлович, здравствуйте, – так, голос в текучий нос, Аля… – Юрий Михайлович, очень плохо слышно, вы слышите? Мне надо будет сейчас уйти на приём к врачу, я вас не увижу сегодня, а вам, Юрий Михайлович, на кафедру, на мой компьютер, электронное письмо прислали, что-то об аукционе в Венеции…

Взбеситься можно… – он готов был выбросить свой мобильник в урну.

Где он?

Так, «Mozzarella bar» и…

И – «Ив Роше» с объявлением-обещанием, наклеенным на стекло витрины: «новый взгляд на длину ресниц».

Пионерская улица, «Ситибанк»; на другой стороне Большого проспекта фронт домов разрыхлился, деревья кучковались между особнячками.

За «Ситибанком», – «Оптика», заблестели линзы, и Германтов словно стойку сделал, увидев на витрине большие дымчатые очки. Такие же, во всяком случае, – очень похожие! Ему тут же вспомнилась женщина в дымчатых очках, прятавших, на манер полумаски, её лицо; кто она, почему появлялась в разных городах на его выступлениях?

Ох, пора бы уже, – глянул на часы, – о лекции вспомнить, пора бы уже мысленно отправиться в Пизу, пересмотреть

покадровую, фрагмент за фрагментом, разбивку фрески «Триумфа смерти».

Но сперва…

Да, Бог – лучший художник! Иначе бы так прелюбопытно не смогли бы сойтись, смонтироваться, чуть ли не сомкнуться неразрывно в протяжённости контрастных бытийных смыслов, полярные сюжеты искусства, – об этом обязательно надо будет сказать в начале лекции, – в одно и то же время, в середине четырнадцатого века, – почти год в год, да и по-соседству, в тосканских городах, Сиене и Пизе, как нарочно для закрутки сюжета германтовской лекции, написаны были большие фрески. В сиенском Палаццо Пубблико Амброджо Лоренцетти изобразил «Плоды доброго правления», этакую энциклопедическую панораму деятельной цветущей жизни, всех проявлений её, как в самой Сиене, так и за пределами её защитных городских стен с надвратной башней, – в холмистых пасторальных окрестностях. А в Пизе Буонамико Буффальмакко, словно с горькой усмешкой на устах вступил в диалог с сиенским живописцем и для полноты общей картины бытия создал четыре фрески о неизбежности смерти, составившие цельный зловещий цикл: «Триумф смерти», «Страшный суд», «Ад», «Сцены из жизни анахоретов»…

Мощнейшая сшибка образов жизни и смерти, сшибка во всей доступной кистям двух чудных художников полноте смыслов и символов.

Ну да, а под конец мрачноватой лекции надо будет вдруг показать Матисса, – красно-сине-зелёную «Радость жизни».

Ну да, композиция лекции давно сложилась: сперва – сопоставление сиенских и пизанских фресок, данное в контрастной череде кадров на экране как изобразительная сшибка жизни и смерти, затем – собственно, лекция, – подробный разбор художественных приёмов и средств в скорбной череде фрагментов «Триумфа смерти», а под конец – внезапная радость – Матисс, как вспышка агонии.

Съезжинская улица, «Мраморное мясо». В глубине ресторанчика для разборчивых мясоедов, над барной стойкою с цветистой переливчатостью бутылок, ещё и телевизор сиял: на экране, словно рекламная заставка, застыл стоп-кадр с подворотней, полицейской машиной, ногами в остроносых туфлях… как захотелось ему и этот зачарованный телевизор выкинуть на помойку.

И замер Германтов: Съезжинская?

Так ведь на углу Съезжинской, вот здесь, но задолго до появления «Мраморного мяса», он распрощался с Верой, навсегда распрощался… летел мелкий-мелкий, как крупа, колкий снег.

Германтов мало что знал о ней, о её семье, – отец будто бы был картографом, преподавал на географическом факультете ЛГУ, а точно Германтов успел узнать только то, что дедушка Веры был японцем, да и узнал он об этом экзотическом факте её биографии совершенно случайно, что называется, – на ходу, Вера, поэтическая натура, иногда принималась читать ему наизусть стихи, самые разные, и вот, прочтя однажды Мандельштама, – «и раскрывается с шуршанием печальный веер прошлых лет», – вдруг кратко рассказала о своём дедушке, канувшем в небытие ещё перед началом второй мировой войны; похоже, дедушка, которого она никогда так и не увидела, оставался болевым нервом в целом неприметной семейной летописи.

Дедушка-японец, подаривший внучке чуть раскосые тёмные глаза под соболиными бровями, был коммунистом.

Он приехал из Осаки учиться в высшую партшколу при Смольном, влюбился, женился, родился сын, Верин отец, но тут-то убили Кирова, начались ускоренные репрессии, контингент партшколы редел на глазах, и он… да, выбора у него не оставалось. Жена с ребёнком, однако, не последовали за ним в Японию, – бабушка не отважилась отправиться в далёкую чужую страну, да ещё с грудным ребёнком, и – произошёл разрыв; по любви и во имя любви, – думали, что разлука временная, они надеялись, конечно, на встречу, – улыбнулась Вера, беря Германтова под руку, – что было бы, если бы… я не знаю, зато благодаря бабушкиной нерешительности мы можем сейчас в этом чудесном месте гулять; они медленно шли к буддийскому храму, – слева, за тускло-зелёным рукавом Невки со скользившими на длиннющих игловидных лодках гребцами, вровень с водой серебрились ивы Елагина острова.

Поделиться с друзьями: