Гитл и камень Андромеды
Шрифт:
Она поехала на базу вместе с очередной партией некондиционки и стала объяснять, что с этой партией положено делать.
— Вот так! — показала она директору, который, по словам Симы, стоял перед ней с полными штанами и навытяжку. — Так! — И запустила блюдцем в стену конторы. — И так! И так тоже! — крикнула, выпустив из рук на цементный пол целую стопку блюдец. А потом пошла швырять тарелки и чашки о стены и железный шкаф-сейф.
— А так? — спросил директор и грохнул на пол целый ящик.
Сима заглянула в ящик и вздохнула.
— Нет! — сказала она и отметила, что ярости в ней поубавилось. — Все-таки — так! — и стала швырять о сейф то, что осталось в ящике недобитым.
— А я думаю — так! — не согласился директор и, подняв
— Пусть так, — согласилась Сима.
Потом они с директором выпили чайку, поговорили за жизнь, и Сима закрыла глаза на незаконную торговлю некондиционной посудой. Директор продавал ее за гроши и не ради выпивки, а потому что у него были больная жена и несчастные дети. Но перед тем как расстаться с этим добрым семьянином, Сима попросила доставить ей на дом несколько ящиков этого барахла.
— Понимаешь, — объяснила она мне, лихорадочно сверкая глазами, — после того как я пошвыряла десятка три тарелок о стены, душа во мне разрядилась. Столько лет все это дерьмо внутри сидело, а тут — тихо стало. Покойно. Мне эти тарелки как лекарство. Пусть поставят ящики в папин кабинет.
А надо сказать, что мы жили в трех комнатах. Четвертая комната — тот самый кабинет — была закрыта. Ключ торчал в двери, но мы в нее не входили. Иногда Сима убирала там и плакала. Ей нельзя было мешать.
Первый тарелочный концерт случился, когда мама нашла себе нового хахаля. Сима поила их чаем, кормила голубцами, хохотала, даже выпила рюмочку КВ. А когда они ушли к нему, прихватив два маминых чемодана, Сима расстелила на полу в кухне ватное одеяло, поставила на него чурбан для рубки мяса — он у нас без дела в кладовке стоял. Потом принесла из кабинета штук пятьдесят некондиционных тарелок и начала запускать их в чурбан.
Тут необходимо пояснить, что с тарелками можно работать по-разному. Если злобы в человеке немного, пяти-шести тарелок вполне хватает. Можно бить их о стол, а можно просто сбросить на пол. Если очень тянет под ложечкой — лучше швырять предметы по одному, а если от накипевшей злости гудит в ушах и застит глаза, надо швырять сразу по две, чтобы было больше грохота.
Когда в доме гости и за столом произошло нечто неприятное, можно просто уронить стопку некондиционки и развести руками. Гости и не поймут, что посуда была специальной. Бросятся собирать, разахаются и обо всем забудут. Как его и не было, этого скандала. А если злости много — без двадцати тарелок не обойтись. Но если бьющих больше одного, надо брать тридцать.
Помню, как-то Сима не хотела пускать меня на танцы в Дом милиции. А у них играл хороший оркестр, там даже рок бацали, мильтонам-то для себя ничего не жалко. И мы с Симой стали разговаривать тарелками. Бац! Бам! Бац! Бам! Даже не заметили, как разгрохали пол-ящика некондиционки. Потом сели пить чай. Идти на танцы мне расхотелось.
Но если злость засела в душе, как заноза, и уже нарвало, а выхода гною нет, тут необходимы и одеяло — это если внизу есть соседи, и чурбан. Или вот такая гранитная доска. Посуды понадобится не меньше ста единиц. Это — чтобы весь гной вышел до самой последней капли и первой кровинки. Теперь требуется установка на постановку.
Начать можно с блюдец и чашек. Запускаем о доску или чурбан прицельно, по одной, стараемся попасть в центр, сучок или намеченное пятно. Мелодию отбиваем барабаном. Там. Там. Там-там! Там!
Ускоряем темп. Запускаем тарелки как диски — ладонь сверху, локоть назад, работаем плечом. Тут подходит стаккато из какой-нибудь бодрой увертюры. Там-тара-там-там! Там! Тара-там-там! Там!
А сейчас уже можно войти в раж: одну за другой, не глядя, с размаху, как получится, без перерыва! Там! Там! Тара-там-там! Там!
Полегчало? Легкие расправились? Дыхание выровнялось? Вот и чудно. Теперь по одной, и лучше, чтобы предметы были крупные: вазы с отбитым горлышком, супницы без ручек, чайники без носика. Это должно быть как ворчание грома, когда гроза
кончается. А после последнего броска опуститься на пол или в кресло, и — конец. Если пошли слезы, значит, сеанс был удачный.Бывает, что слезы не идут потому, что они уже не нужны. Это тоже хорошо. Осталось смести черепки, убрать доску или колоду, свернуть одеяло и настоять крепкий чай. Спросите, откуда взять такое количество посуды для битья? Ну, для товароведа это не проблема. Для специалиста по алтайским петроглифам, приятельствующим с половиной продавцов Блошиного рынка — тоже. Мне эту некондиционку ящиками доставляют. Расплачиваюсь чашкой хорошего кофе. А черепками усыпаю садовые дорожки.
Что до стакана горячего сладкого чая в конце процедуры — лично я люблю пить его еще до уборки, прямо среди осколков. Есть в этом нечто дополнительно успокаивающее. Сима считает такое поведение распущенностью. А Шука — нет. Ему осколки не мешают.
— Оставь, — сказал, взглянув на усыпанный осколками пол. Потом соберешь. Я заказал столик в ресторане «У Бени». Пойдем смотреть на закат над морем. Им свежих сардин привезли, а Муса их так готовит, пальчики оближешь!
Ах, если бы вы знали, какие закаты расцвечивают задник ресторана «У Бени», глядящего с невысокой скальной гряды в море! Выходишь на веранду, садишься в кресло, солнце висит над морем, еще не касаясь воды, в воздухе тает сиреневая дымка. День стекает по краям грязными полосами, а посередине образуется пронзительная пустота. Она постепенно заполняется — сначала зеленоватым колыханием, потом оранжевыми сполохами, затем багровеет и словно раскаляется, а после остывает, превращается в лиловую окалину. И исчезает. А вокруг лежит лазоревый вечер. Тихий. Мягкий. Пахнущий ванилью, духами, жасмином, если время года подходящее. И осторожно, медленно подкрадывается ночь, заштриховывает то один квадрат, то другой, проливает тушь, та растекается поначалу серым пятном, но ее все больше, и темнота все интенсивнее. А там зажигаются огни, задник пропадает, проносится официант с горящим бананом, ударяет по всем струнам сумасшедший оркестрик.
Гостей еще немного, музыканты играют вроде как для себя, балуются, импровизируют, перешучиваются. В голове шумит от вина, шумит море, где-то вдалеке шуршат по шоссе шины…
Сима утверждала, что разбитых жизней не бывает. Говоря это, она всегда поглядывала на портрет мамы, нарисованный нашим художником, тем самым, который всерьез считал меня своей падчерицей и пытался воспитывать. Когда он выставил этот портрет на вернисаже, какая-то тетка сказала: «Ну разве бывают такие фиолетовые глаза!» Она стояла рядом с мамой, и мама обернулась. Тетка зажала рот рукой.
Об остальных деталях маминого образа я рассказывать не буду. Скажу только, что один режиссер (сейчас он ужасно знаменитый) встал в буквальном смысле на колени, чтобы мама согласилась сняться в его фильме, хотя бы в эпизоде. И такая женщина может оказаться парадигмой разбитой жизни?! Да, может. Была парадигмой и есть парадигма, если ничего не изменилось. Только все равно Сима была с этим определением не согласна.
— Разбитых жизней не бывает, — повторяла она с горечью, — если только человек сам не постановил, что жизнь его разбита! А уж если он постановил — тут никто не поможет. Есть такой вид самоубийства — живьем! Мир вокруг такого человека — могила, и все окружающие люди — покойники. Никто не мил, и ничто не радует. Ну хорошо, самоубийце-то это не в тягость, а окружающим каково? Я, что ли, ее соседка по кладбищу, могилка рядом и цветы ни на ту, ни на эту никто не носит? Вот скажи мне, зачем она весь дом этими букетами заставила? Ходит между ними, как блажная, поет свои тоскливые песни. А что произошло, что случилось? Война? Так это когда было! Большой любви больше не случилось? Так у скольких она, хоть одна, в жизни случается?! И колотится, колотится об углы столов и сервантов, словно нет для нее большего счастья, как в этом сне наяву оказаться за спиной своего героя в мешке со строймусором.