Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
наших красных знамен, без тракторного гула, без зерен, без любви и без слез человеческих!
“Вот о чем размечтался, — подумал Павел, неловко косясь на председателя колхоза. Глаза его были
мокры. Добро и грустно билось в груди сердце. — Нет, кажется, я правильно сделал, что съездил сюда. Хотя…
черт его знает… Выпил, расчувствовался. Э… все равно!.. Какие у него крепкие руки, и какая темень кругом!”
Под Новый год в Сердоболе выпал свежий снег, все деревья покрылись инеем. Небо вызвездило. В
серебряной оправе высоко
отсветов шелк, а земля не доставала до него, хотя именно сегодня она была освещена ярче, чем всегда. В
городском саду, в узорчатом теремке, который образовали деревья, стояла праздничная елка, со стволом
круглым и надежным, как печная труба. Опутанная с ног до головы белой паутиной, она, не мигая, светила
своими разноцветными огоньками.
Ночью, возвращаясь из гостей, когда уже не пели репродукторы, люди подолгу стояли возле нее с
задумчивым умилением, как бы предчувствуя, что такое больше никогда не повторится. Может быть, мы сами
станем с этим годом старше и нечувствительнее к красоте или просто потому, что настоящая красота
неповторима. Ведь не повторяется же точь-в-точь ни любовь у человека, ни весна у дерева!
Люди особенно бережно ступали в эту ночь по земле. Всех их объединило ненадолго всемирное братство
под новогодней звездой, поселяя в души одинаковые надежды на лучшее.
Павел отказался от приглашения Софьи Васильевны провести праздничный вечер у Синекаевых. Он
сказал, что с утра уедет в Москву. Но прошел целый день, а он все сидел в своей комнате, запершись и кусая
губы. Впрочем, оставался еще один ночной, очень поздний поезд.
Он оперся о подоконник и бездумно стал глядеть, словно через стекло аквариума. Бесшумно, как рыбы,
плавали крупные, одинокие снежинки. Белые плети берез лапчатыми водорослями колебались от ветровых
течений.
К вечеру стекло начало отбеливать. Сначала мороз тонким рейсфедером прочертил остовы будущих
пальмовых рощ. Потом легкий туман по оконной крестовине сгустился, превращаясь в ледяную кольчугу, и
ветви обросли мякотью листьев. Еще позже лист к листу был приторочен крепчайшими нейлоновыми нитями,
и, наконец, все окно — вдоль и поперек, крест-накрест — заткано парчой.
Комната превратилась в кокон. Мирно падали капли из рукомойника, по-мышиному пищало паровое
отопление в трубах. Тишина. Покой. Одиночество.
Скрипнула дверь. Он медленно, нехотя обернулся. В дверях стояла Тамара! На ней была вязаная шапочка
с помпоном, знакомая ему еще с прошлого года. Она приложила палец к губам.
— Дверь была почему-то не захлопнута, я и вошла. Меня никто не видел.
Он хотел закричать: “Пусть видят все!”
— Я боялась, что не застану тебя, Села на поезд и приехала.
Он продолжал твердить, обрадованно взяв ее за руку:
— Как хорошо, что ты приехала! Какой подарок!
Тамара
весело осматривалась: она никогда не бывала у него. Покачалась на пружинистом диване, провелапальцем по абажуру настольной лампы.
— А мне нравится тут!
— Павел Владимирович, вы еще дома? — громко спросила Черемухина, приоткрывая дверь. — Я хотела
попросить у вас… Ах, извините! — Она захлопнула дверь, словно обжегшись.
Павел с бешенством посмотрел ей вслед.
— Знаешь что, давай уйдем отсюда куда-нибудь, — тихо сказала Тамара немного погодя.
— Куда же? — Он еще не остыл от раздражения.
Она вскинула голову обычным своим мальчишеским движением:
— А в лес! У тебя ведь нет елки. Какой же Новый год без елки? А там их сколько хочешь.
— Зато у меня есть свечи! Мы их захватим.
Они вышли из дому с оттопыренными карманами.
Они шли по городу почти безбоязненно: улицы были пусты. Вслед им летел из погашенного окна взгляд
Черемухиной. Но они не почувствовали его тяжести на своих спинах.
Лучше всего снег ночью, под фонарем. Он засыпан воронеными иголками, но если остановишься,
нагнешься, захочешь подобрать — пропал: их больше, чем звезд на небе, и они такие же синие, как звезды.
Павел и Тамара недолго постояли у последнего фонаря и дружно вошли в темноту. Ночная мгла не была густа:
ясно различался снег, небо, черный забор елового леса, в котором кое-где белели новенькие досочки березок.
Они свернули на лесную дорогу по узкому санному следу. Снег не хрустел под ногами; он был легок, почти
воздушен. Они уходили все глубже, пока наконец не остановились, чиркая спичками, в глухом лесу.
Утлые огоньки свечек стояли прямо в неподвижном воздухе. Было так тихо, что становилось слышно, как
по-домашнему трещат фитили и капает горячий стеарин на снег. Ель — лохматая, огромная — терялась в
ночном небе, и только ее нижняя ветвь, оснащенная огнями, плыла отдельно, как корабль, покидающий гавань.
— С Новым годом, милая еловая ветка!
Все глубже в ночь опускалась обледенелая бадейка месяца. Широкая полоса инея — Млечный Путь —
белела, как след от ведра на бревенчатом боку колодца. И только не было видно той веревки, на которой
опускали ночное светило…
— Попрощаемся здесь, чтоб меня не увидели.
— Кто увидит? Улица пустая.
— Люди возвращаются домой, вот как и мы…
Он ничего не ответил, но завел ее за угол.
— Куда же ты пойдешь сейчас?
— Ну! Куда-нибудь. В гостиницу. У меня там дежурная знакомая, хоть на свой диван положит. Или, еще
лучше, — на вокзал. Скоро поезд. Правда, проводи-ка меня на вокзал.
— Новый год в поезде!
— А что такого? Все равно мне ездить целую жизнь, что ж поездов бояться? Нет, ты не думай. Я
приехала только на этот вечер, больше мне нельзя. Я одного боялась: вдруг тебя не застану? Вот это было бы