Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:

настилали небо. И только настегав свое одеяло до конца, они прорвались. Сразу развиднелось. Белые полосы

короткого ливня освежили воздух. Гремя о железную крышу дома лесника, деревянно стукаясь о стволы, дождь

заиграл, засвистал в маленькие дудочки — и ему откликнулись синицы. Сиреневый куст возле крыльца

шевелил ушами, отмахиваясь от поющих капель. Выкинув излишек, тучи снова сомкнулись и поплыли дальше,

заметно поредев. А вокруг раздавалось равномерное падение маятников; лес превратился в безлюдную часовую

мастерскую;

словно в самом деле в полдень все ушли на обед: “Дзин-ток, дзин-ток”. И один торопливый

маленький пришепетывающий часовой механизм, еще не побывавший в починке: “Клюк-паш-ш… клюк-паш-

ш… паш-ш-ш…” А потом отдельно, совсем молодо, звонко и озорно: “Клюк!”

В лесничестве им поставили самовар; на плите зашипела яичница. Это был уютный, вместительный дом,

разделенный перегородкой. За полотняными портьерами в боковушке — спальня. Пышные, высокие постели

волочили по полу расписные юбки подзоров. В горнице пол был устлан домоткаными половиками. Беленые

печи и стены встречали гостей опрятным сухим запахом, а за тремя окнами в кружевных занавесях зеленой

стеной стоял лес.

Потом, когда Володька уже азартно договаривался с лесником о каких-то бревнах, Тамара вышла на

крыльцо и долго следила за каплей-домоседкой: она так плотно прилепилась к сиреневому кусту, к одной из его

малых веточек, что висела и не падала уже минут десять. Она была серая или белая, но без малейшей примеси

голубого. Как зажженная днем электрическая лампа, сама светилась, не освещая ничего. Ее прикрывал

лопоухий лист; устав к вечеру, он все-таки продолжал нести великодушную службу дворового пса: заслонять и

оберегать маленьких.

В Сердоболь вернулись затемно. Володька отомкнул пустой кабинет и щелкнул выключателем. Тамара

заморгала. Они сели друг против друга.

Ну вот, — сказал Барабанов, — давай теперь рассуждать логически. Каждый человек в жизни

стремится к тому, чтобы ему было хорошо. Хорошо для себя и для других. Оставь пока Синекаева, просто

подумай: могла бы ты хорошо прожить с Тепловым? А ему стало бы лучше? Ну? Вникни.

— Может быть, и нет, — мрачно отозвалась Тамара. — Не знаю. Но плохо с ним — лучше, чем хорошо с

другими. Можешь ты это понять?

— Н-да… Это потому, что ты его любишь? — полувопросительно уронил Барабанов. Во всем его виде

так и сквозила не то беспомощность, не то уважение перед фатумом.

— Ах нет! — Тамара сделалась косноязычной, ее била лихорадка. — Не только потому. При чем здесь

любовь! — Она знакомым мальчишеским жестом отстранила от себя это слово. — Пойми, Володька!

Ее кулак рассерженно стучит перед самым его носом. Она хватает его за обшлаг френча, словно хочет

движением передать то, что не ложится в слова, как бывало во времена их школьных споров. И он тоже

придвигается к ней с мучительным желанием понять. Постигнуть ее мысли.

— Любовь — да. Пусть и любовь. Но не только из-за любви:

он стоит сам по себе! А другой не стоит,

хотя бы я его тысячу раз любила, обожала, боготворила…

— Думаешь, стоит? — засомневался Володька. — Он-то?

И тут она увяла, испуганно спросив, как у старшего:

— А ты думаешь… нет?

— Я ничего не знаю этого! — закричал Барабанов. — Ты всегда была для меня слишком мудреной,

Томка! Но я не хочу, чтобы тебя обижали. Если б я мог, я бы хотел быть даже не мужем твоим, а отцом: я бы

никому не позволил тебя трогать!

— Знаю, — опуская голову, сказала она. — Я все знаю, Володя. Спасибо.

— Вот что, — добавила она погодя. — Тогда мне только умереть.

— Чего еще?

— Нет, тогда мне, правда, только умереть, если он не стоил. Мне не жалко, что он меня бросил — как это

говорят, — и мы не будем вместе. Это все можно. Может, он меня любил мало или разлюбил. Так бывает. Это не

потому, что он плохой; просто, наверно, я не такая. Но вот если он не стоил…

— А как ты это узнаешь?

— Не знаю. Теперь, наверно, никак.

— Ну, вот что. — В Володьке проснулась решимость. Он протянул руку к телефону.

— Не смей! — Тамара сорвалась с места и отламывала его пальцы. — Я не хочу! Ненавижу его!

— А я говорю, вам надо встретиться. Как ты так можешь? Ну не буду, не буду. Томка, сядь. Эх, дура же

ты!

— Пусть. А тебе что?

— Ладно, оставим до завтра. Ночевать пойдешь ко мне; сейчас предупредим Римму. И не беспокойся,

никто тебя теребить не будет.

Утром Барабанов позвонил Павлу. Тот на рассвете вернулся в Сердоболь и только сейчас прочел письмо

Тамары. Он узнал также, что с ней говорил Синекаев. Все эти недели Павел не хотел и боялся отдыхать — тогда

он почувствовал бы себя, как река, у которой обнажилось дно: ее можно перейти вброд.

И как раз в это время на него посыпались благодеяния! Когда ему это было нужно меньше всего. Его

куда-то выбрали, где-то отметили. Большую проблемную статью о торфе и “малой технике” напечатали в

центральной газете. То, о чем он мечтал напряженно и долго, сбылось, а ему это не только не было нужно, он

бы с удовольствием отмахнулся от всего.

Но у нас есть какие-то обязательства и перед своими мечтами. Мы должны радоваться, когда они

сбываются в конце концов! Хотя бы во имя уважения к самим себе, во имя простой справедливости. И вот

Павел держал в руках несколько номеров газеты — в каждой дважды повторялось его имя: в оглавлении и на

третьей полосе, выше заглавия, набранное солидными буквами, четким шрифтом, — и радовался такой

вымученной, бледной радостью, что ему стало жалко самого себя.

Барабанов говорил с ним холодно. Да, Тамара здесь, и им необходимо увидеться. Нет, с вечерним

поездом она уже уезжает. А сейчас спит. Итак, после обеда. Если его не затруднит пройти километра два в

Поделиться с друзьями: