Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
У Синекаева вдруг выступила на мокром от снега лбу испарина.
Что, если, как и тогда с попадьей, Чардынин отмахнулся бы от тепловской истории, как от нелепицы: “За
что судим человека?.. Давайте, давайте дальше по повестке…” Но ведь Синекаеву-то и попадья не казалась
нелепицей. Он созывал бюро вовсе не для того, чтобы отпустить Сбруянова с миром домой. А Чардынин.
отпустил. И вот Сбруянов живет, работает, сам Синекаев, случается, ставит его в пример другим. Значит, что-то
они понимали с Чардыниным разно? Почему
ежедневной текучкой дел, между заботами о молоке, навозе, торфе?
А Теплов! Хорош! (Кирилл Андреевич ощутил приступ бешенства). Не мог противостоять ему,
Гладилину, Черемухиной. Есть одна старая как мир заповедь: мужчина не должен быть малодушным…
И опять он остановился под летящим снегом, мокрый с головы до ног.
Не смалодушничал ли он сам перед тем же Гладилиным, которого уважал мало, и Черемухиной,
недостатки которой были ему известны наперечет? Не отступил ли без боя перед Шашко, ловко заручившимся
бумажкой, — и эту-то бумажку они поставили против человеческой жизни… Нет, нет! Это было сделано ради
защиты Ларисы и ребенка. Но… от чего защищать? От неудобства самой зарабатывать себе на жизнь? Между
тем он хорошо знал, что, возвращая Павла в Хрустальный переулок, он сознательно переводит его часы назад. А
человек должен идти вперед, только вперед.
Он опять вспомнил Софью; не ту, какой она стала теперь, а другую, на заре их юности: безропотную
молчальницу, притулившуюся возле порога. А не прошел ли перед ним вариант собственной истории? Ведь и
Софьина душа, как Ларисина, возможно, могла сникнуть, завять, сложись иначе вокруг нее обстоятельства. Но
они оба стали людьми! Сперва он тянул ее за собой. А потом, что скрывать, и она уже, случалось, легонько
подталкивала его сзади.
Конечно, в его власти было грозно вопросить Теплова: “Почему у тебя такая никчемушняя жена? Как ты
допустил до этого?” Но сам-то, желавший Ларисе добра, к чему он вел дело? Хоть со связанными руками, да
вернуть ей Павла! Того самого Павла, который за всю их жизнь не захотел или не смог сделать для Ларисы
ничего. Значит, и он, Синекаев, обрекал женщину на продолжение жизни с мертвой сердцевиной? А в этом ли
заключается их долг перед Ларисой?
Кирилл Андреевич прошел мимо райкома, углубившись в пустую улицу. Лицо его пылало. Он забыл, что
его ждали неотложные дела. Самое неотложное для него сейчас было — он сам.
Ветер стал суше. Над городом летел снег пополам с желтыми листьями. Ранний снег и поздние листья!
В тот же самый день Феона Филатовна Федищева возвращалась с базара из Сердоболя к себе в
Сырокоренье.
Год в общем кончался удачно: обоих Федищевых выдвинули на областную выставку, а сейчас она не без
прибыли продала горожанам воз картофеля, кринку сметаны и несколько кругов творогу. Назад Феона везла
тщательно укутанные в сено “муравки” — муравленые
горшки из облитой глины. Она не очень понукалалошадь и приблизилась к Сырокоренью уже в сумерках. Несмотря на то, что шел ранний сырой снег. Феоне
дышалось легко; она чувствовала себя ягодой-рябиной, подслащенной первым заморозком: сороковой год не
оттягивал ее плеч.
Уже когда показались на пригорке первые избы, Феона с крестьянским беспокойством подумала, что с
одного бокового поля не успели убрать лен. Так и остался, видно, расстеленным под непогодой. Она привстала,
оглядывая вечереющее поле: снег летел над ним, как приструненный: по косым линейкам.
“Похоже на летошний год, — ядовито подумала Феона. — Сначала проворонили, а потом резолюцию
примем: “При любых условиях завершить обработку и нести ответственность”. А надо бы пойти председателю
по дворам, раз уж попали в беду, упросить, уговорить колхозников”.
Она натянула вожжи, как вдруг за белой пеленой разглядела чью-то согбенную фигуру.
Это ее удивило. Она соскочила с телеги и пошла напрямик, скользя резиновыми сапогами. На всем
пустом поле, — видимо, уже не первый час, — жена председателя Глеба Саввича таскала охапки льна. Пальцы
ее закоченели.
Феона всплеснула руками, кинулась к ней:
— Что ты, девонька, рехнулась?
Ева молчала. Наконец с трудом разлепила оледеневшие губы:
— Глеб уехал, а тут снег, лен пропадает. Опять ему… выговаривать станут…
— Дура! Дуреха! Да что ты тут одна сделаешь?! — закричала Феона, срывая голос, и схватилась за
голову, когда Евина фигура стала снова пропадать в густеющем мраке. Она сделала шаг к телеге и обернулась:
Евин платок был уже неотличим от серых хлопьев. Феона в сердцах хлестнула лошадь. К своим дверям она
тоже бежала почти бегом. Ей казалось, что она кипит возмущением. Ее била сильная дрожь.
Войдя в дом, Феона несколько секунд стояла, привалившись к дверному косяку, и молча смотрела на
электрическую лампу. Лампа висела на шнуре неподвижно. На улице выл ветер. Муж листал газету, а возле него
на лавке лежала оставленная только что сапожная дратва. Валька, дочь, толкла поросенку картофель. Едкий
запах кожи, капустного листа и горячей картофельной шелухи наполнял избу. Слова не шли на язык Феоне.
— Сбруяновская жена, попадья, в поле пошла, — сказала наконец она.
Муж поднял голову:
— Что ты говоришь?
Дочь, не прислушиваясь, толкла в ступе.
— Я говорю, попадья пошла в поле лен поднимать.
Муж несколько мгновений смотрел на нее неподвижно. Наконец изумление оставило его.
— Сдурела? — спросил он коротко.
Феона пожала плечами. Она все еще не раздевалась и не отходила от дверей. Федищев отвернулся и
принялся снова за газету.
— Смотри-ка, смотри-ка, — себе под нос пробубнил он, — Шашко опять ноздря в ноздрю с нами по