Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
— Нет, — громко перебил Чардынин, входя. — Неверно. Во много раз лучше, чем до войны, потому что
город разорен и надо начинать все сначала.
— Иван Денисович!
Его узнали, к нему кинулись. Какая-то женщина, плача, целовала его: вернулся секретарь обкома, тот
самый, что работал до войны, и это было порукой, что жизнь действительно повернула на прежнее!
К нему подходили, и торопливо, словно отчитываясь, рассказывали, как жили при немцах и в чем были
виноваты, а в чем виноваты не были. Он не очень-то слушал.
—
могу вам честно смотреть в глаза; если вы мне тоже, ну и хорошо.
— Иван Денисович, а ведь ваш дом сгорел. Идите пока к нам.
— Или к нам!
Он стоял и записывал адреса. Потом прошел по своему обкому — пустым комнатам с треснувшей
штукатуркой, без единого стула: как же тут начинать работать?
Первый приказ писали от руки, повесили у дверей: “Граждане города! При отступлении наших войск,
чтоб не досталось немецким оккупантам, вы спасали и прятали мебель из советских учреждений, за что вам
объявляется благодарность. Теперь мы просим возвратить спасенную мебель в организованном порядке, с
получением соответствующих документов”.
Через день-два по улицам шествовали стулья, ехали канцелярские шкафы. Несколько счетоводов
выдавали квитанции на осьмушках бумаги (только что купленной по случаю у частника), прихлопывая их
крепкой, твердой, нерушимой советской печатью. И люди, отходя, словно в блаженном забытьи водили
пальцами по лиловому оттиску с серпом и молотом…
— Ну, — сказал Чардынин Павлу, проглядывая его документы, — а вы как к нам попали? Конечно, тоже
не знали, что придется ехать именно в деревню?
Он откровенно хохотал, потому что только что рассказывал корреспонденту, как ему пришлось
пропустить недавно целую кучу таких “добровольцев”. Спохватившись, они уныло твердили, что если и готовы
“идти в низы”, то только по специальности или в крайнем случае в отделы пропаганды и агитации райкомов.
— Хороши агитаторы!
— Ну и как же поступили с ними вы? — поинтересовался корреспондент.
— Отпустил на все четыре стороны. То-то рады были!
На мгновенье, какой-то боковой мыслью, Павел подумал, что и его могли бы так же отпустить на все
четыре стороны. Но тотчас почувствовал, что отводит взгляд в сторону, словно Чардынин именно о нем и
говорил. Он испугался, что покажется смешным или немощным этому человеку, который все больше нравился
ему и своей резкостью и громким смехом, тем, что не боится быть таким, каков он есть, — не частый дар в
людях!
— Не буду врать, будто я ехал сюда с восторгом, — с усилием сказал Павел. — Я работал в институте,
готовил диссертацию. Конечно, мне будет очень трудно после Москвы. И, честное слово, в моих глазах даже
ваш областной город уже глубокая провинция!
Корреспондент, сам приезжий, в модной тогда тужурке на “молниях”, поспешил сардонически
ухмыльнуться, предваряя реакцию Чардынина. Но тот, не
торопясь с ответом, разглядывал Павла.— Что ж, я с вами согласен: нелегко менять жизнь, — без всякой язвительности произнес он. — Но ведь
мы все вышли из народа не только в песне — на самом деле, и от нас сейчас требуют, чтобы мы помогли ему.
Визжать было бы неправильно. Мы с трудом ломали у себя канцелярские методы, а главное — меняли
отношение к председателю колхоза. Была эта работа такая тяжкая, никто доброго слова не говорил, все только
попрекали. А теперь фигура председателя засверкала. Когда мы послали в деревню сразу пятьдесят “китов” и
поехали такие лица, как председатель горсовета или заместитель председателя облисполкома, то и другие
призадумались. Даже некоторые из тех, которых не послали, обиделись; решили: раз не посылают, значит они
вроде люди третьего сорта. А когда только начали эту кампанию, то просто считали, что Чардынин — сукин
сын.
Продолжая внимательно оглядывать Павла, он вдруг сказал:
— Впрочем, мы вас и не пошлем в колхоз. Говорите, писали диссертацию? Тема?
— Наглядная агитация, ее методы и цели, — опуская глаза, отозвался Павел.
И опять корреспондент и Чардынин отнеслись к его словам по-разному: корреспондент на этот раз
слушал серьезно, даже с дозой почтения, а Чардынин теперь-то и усмехнулся.
— Значит, у вас будет случай заняться всем этим на практике, — сказал он. — Поедете редактором
районной газеты.
2
Заряда бодрости, который получил Павел Теплов от Чардынина, хватило ненадолго. Приехав к вечеру в
Сердоболь и остановившись пока в Доме колхозника, на следующий день он отправился в Сердобольский
райком. Сыпал дождик, мелкий, как соль из солонки, и такой густой, что сквозь него было трудно что-либо
разглядеть в десяти шагах.
В райкомовском зале шло какое-то совещание, и Павел, еще ни с кем не повидавшись, беспрепятственно
проник на него. Люди сидели тесно, в верхней одежде, от их грубошерстных курток пахло сыростью; в зале
было одновременно и душно и холодно. Это были те самые председатели колхозов, которые, по словам
Чардынина, “засверкали”, но вид у всех был скорее раздраженный. Павел, попав к середине, сразу окунулся в
бурный и не совсем понятный водоворот страстей. Прислушиваясь, он начал разглядывать тех, кто сидел на
возвышении. У одного было сухое лицо, обтянутое сероватой кожей. Стуча кулаком по столу, он вяло вскидывал
руку, словно по обязанности. Занимая председательское место, он, однако, не был душой и главным нервом
собрания, и Павел некоторое время раздумывал: кто же по-настоящему верховодит здесь? Возле председателя
сидела женщина лет тридцати, которая тоже охотно вмешивалась, прерывая и коря выступавших, но голос у нее
был мягкий, резкие слова звучали недостаточно громко, и, кажется, на нее тоже не особенно обращали