Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
березы, даже в пасмурном дне, излучают свой собственный особый свет. Павел углубился в придорожную рощу.
Ветер шел по верхам, травы стояли тихо. Листья слабо держались на черенках и, распластываясь, ложились на
влажную землю. Все стебли и мхи оставались до сих пор зелеными; обильно смоченные дождями, они
податливо льнули к ногам. Пахло сырыми грибами, хотя шапочки их все реже и реже попадались на глаза. Не
таясь, сверкали теперь красками только мухоморы да рябина. Попадался обабок с ярко-желтой ноздреватой
подбивкой
вдруг, как подарок, сам катился под ноги последний румяный подосиновик на прямой крепкой ноге: он так
цепко, покряхтывая, лез из земли, что, казалось, вокруг него даже трещали упавшие сучья.
Но лес становился с каждым днем все прозрачнее; тонкие поляны ловили беглое солнце и тогда
озарялись ненадолго прощальным добрым теплом. Воздух был ясен; земля отдыхала от длительного
материнства и пила свои дожди — утренние, дневные, вечерние. Они сыпали пылью наперерез солнечному
лучу. Щедро, пригоршнями, стучали по вспаханным под озимь полям. Гудели ночными поздними грозами или
работяще, споро перемывали песок на дорогах; по камушку, по песчинке.
Павел бродил по опушке, поджидая попутную машину. Знакомство с районом шло у него несколько
иначе, чем представлял себе Гладилин. Едва обосновавшись в редакции, Павел старался сам побольше выезжать
в деревни. И, может быть, поднятый воротник Гладилина, запавший ему в память, заставлял упрямо мириться с
дождями и с дальними расстояниями, вышибая городское чистоплюйство и городскую нелюбовь к пешему
хождению.
Стоял полдень. Молчали птицы, и кричали петухи в окрестных деревнях. От влажного воздуха
петушиный крик расплывался и звучал протяжно, тоже по-дикому, по-лесному.
Павел шел по дороге, прислушиваясь, не нагонит ли его гудок колхозного грузовика. Минуя опушку,
дорога вошла в лес так же естественно, как река входит в свое ложе. Солнце, освободившись от белой наледи
облаков, припекало совсем по-летнему.
Павел не знал отчего, но все его существо переполнялось чувством довольства и радости. Его интересы и
привязанности лежали целиком вне Сердоболя, и сам он в первых шутливых письмах совершенно искренне
именовал себя Робинзоном, которому все еще не попадается колхозный Пятница. Вырвавшись в Москву на
выходной, он страшно грустил, расставаясь с площадями и улицами, где зимой и летом одинаково блестит
голый асфальт, но запах бензина, естественный для москвичей, уже неясно томил его, как навязчивая головная
боль, и сам темп московской жизни мешал сосредоточиться. В нем начиналась подспудная работа, незаметная
никому. Ум медленно освобождался от напластований многих лет и готовился, как вспаханная земля, принять в
себя зерна новых впечатлений.
Вместо большака выйдя неожиданно к узкому проселку, Павел попросился к проезжавшему мужику на
телегу. Тот попридержал лошадь и, довольно
равнодушно окинув взглядом городской макинтош седока,утвердительно сказал:
— Тебе до райцентра. Скоро путь у нас раздвоится. Пройдешь сам еще версты полторы.
По влажной дороге ехать было не тряско; Павел даже подумал, насколько этот способ передвижения
естественнее и полезнее для человека: есть время поразмышлять, оглядеться. Вокруг свежий воздух, а не
бензинный перегар, как в кабине “газика”.
— Лучше работают в этом году в колхозе? — спросил он своего возницу, явно набиваясь на душевный
разговор.
Тот ответил охотно, но коротко:
— Лучше.
— А что, получать больше стали?
— Нет, получаем еще пока маловато. Но вот свинарник строят, ямы для силоса копают. Все видят: на
жизнь дело повернуло. Хоть и маленькие шаги сделаны, а все уже не на месте топчемся. — Потом, однако,
добавил несколько поостывшим тоном: — Конечно, бывает у нас и так: пошумят, пошумят, да и кончик. На
старт выйдем, а к финишу не придем.
— Старт, финиш, — повторил Павел, машинально отмечая городской лексикон.
Колхознику это его удивление, должно быть, не особенно понравилось. Люди всегда чутки к тому, что их
в чем-то считают сортом ниже. Возница посмотрел на своего седока косо и неодобрительно. Так, может быть,
они бы и раздружились с первых слов, если б Павел, хотя и не понимая толком своей провинности, но ощущая
возникшую неловкость, не попробовал перевести разговор на другое.
— Какой мелкий лесок пошел, оглоблю согнуть не из чего, — оживленно воскликнул он.
Колхозник не прыснул ему в лицо и не позлорадствовал вслух. Он даже чуть отвернулся, деликатно пряча
усмешку (“Пошел гнуть оглобли!”), но, как мастер, напавший на невежду — хотя и сильного, может быть, в
другом ремесле, — снова почувствовал свое превосходство над ним и, зная, что оно теперь неоспоримо, вернул
ему свое расположение.
— Оглоблю вырубить, дугу согнуть всегда леса хватит, — небрежно поправил он. — Союз наш большой,
богатый. Для дела богатый, — уточнил и поглядел внимательно на Павла: стоит ли с ним объясняться? — Вы
кем работаете? — полюбопытствовал он.
— В газету к вам приехал.
— Насовсем или временно?
— Не знаю.
— Ага, значит, присланный. Но-но! Задумалась. Сейчас наша дорога раздвоится, — повторил он. —
Сюда к гаребжанам, а вон где береза расщепленная, то уже во вторую бригаду колхоза Чапаева. Наши места
вам, конечно, незнакомы?
— Сознаюсь, пока действительно… А кто у вас председатель?
— Честь по хозяину? Скажу. Ему фамилия Сбруянов, Глеб Саввич, Саввы-шорника покойного сын, наш
собственный, деревенский. А и была ж с ним история, как мы его избирали летошний год.
— А что?
Возница завздыхал, вертясь и прищелкивая языком. Было ему с небольшим лет сорок, тертый калач. В