Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
президиум как на иголках, сам Гладилин холодным потом обливается, а остановиться все равно не может.
Комедия! А мне что? Я в стороне.
— Это вы и называете “жить на средних скоростях”?
— На самых малых, на самых малых. А вы рассчитываете иначе?
— Я воевал, — ответил Павел резко. — И хорошо помню, как держат автомат.
— Ну что ж, — отозвался Покрывайло уныло. — Я ведь не против. Я — за. Безумству храбрых… —
потом круто оборвал сам себя: — Поговорим о газете. Не о том, как я ее делал, а как надо делать. Идет?
4
В
пустыми окопными проломами. Сердобольцы, оглядывая его, говорили: “Это наша копилка, наша
сберегательная касса: на вечное хранение пять миллионов вложено”. Все жилищные дела в исполкоме
начинались со слов: “Когда будет готов дом…” Он так и назывался — “дом”, без дальнейшего указания на
архитектуру или адрес. Несколько раз в году вопрос о “доме” ставился на бюро: сессии райсовета регулярно
обрушивали на него сарказм своих ораторов. И все-таки “дом” продолжал оставаться похожим скорее на
хорошо сохранившиеся древнегреческие развалины, чем на новостройку. По отчетам же строительного треста
выходило, что работа там если и не кипит, то задерживается совсем уже по не зависящим от него
обстоятельствам.
Когда в районе появился Барабанов с его неукротимой энергией, дело сдвинулось с мертвой точки. Уже
будущие жильцы — одинаковые во всем мире идеалисты! — обхаживали дом вокруг с видом ярмарочных
покупателей, как вдруг все опять застопорилось. В октябре выпал ранний снег, ударил мороз, и для того, чтобы
вести отделочные работы, потребовалось отопление. А кто будет его давать? У стройтреста нет
соответствующих средств. А коммунальный отдел города говорит: “Это же еще не жилой фонд. Вы нам его не
сдали, мы не приняли”. Строители побежали к Барабанову, и пока вновь пускалось в ход бумажное колесо,
маляры, чертыхаясь, что-то долбили под открытым небом, перетаскивая с места на место кучки земли.
Павел продолжал жить в сердобольском Доме колхозника.
В каждом районном центре есть такое помещение с конюшней во дворе и двумя штатными единицами —
заведующей и уборщицей. Женщины эти круглый год одинаково замотаны платками, с первыми заморозками
шумно таскают охапки дров к печам, а при отъезде постояльца выдают ему розовые талончики, где обозначена
стоимость ночлега.
Когда Павел поселился в отдельной каморке с кроватью, тумбочкой и столом, обе должности временно
исправляла пятидесятилетия крепкая баба — тетя Шура. У тети Шуры были и дети и внуки, только они уже
давно не жили в Сердоболе. Был у тети Шуры домик на окраине, не сгоревший в войну, полдюжины кур,
поросенок и — наказание божье! — коза. Со всем тем тетя Шура не только успевала отлично исправлять свои
служебные обязанности, но по утрам в воскресенье, когда Павлу некуда было спешить, охотно калякала с ним
по часу и больше, стоя всегда
у порога, опершись на половую щетку.Как-то Павел купил бутылку портвейна, полкило колбасы, коробку конфет, нарезал серый хлеб толстыми
ломтями и пригласил тетю Шуру к столу. Она; немного пожеманилась, как и полагается уважающей себя
женщине, но потом присела на край стула, и ее рабочие крупные руки по-гостевому были сложены на коленях.
Павел сам разлил вино по стаканам, придвинул к ней тарелочку с хлебом и колбасой и немного грустно
предложил:
— Чокнемся, тетя Шура, за вас и за меня.
— Чокнуться можно, — осторожно согласилась она. — Только хотела я вас предупредить, Павел
Владимирович, что ни мыслей, ни горя винное зелье не уносит. Это только говорится так.
— А у меня и нет горя никакого. Просто сегодня мой день рождения.
— Ну, тогда с именинничком! — И, не отрываясь, выпила стакан липкого портвейна. — Скучно тебе тут
одному жить, — прибавила она по-матерински. И вдруг предложила: — Песню спеть со мной не побрезгаешь?
Пела она хорошо. В ее манере были вальяжность и раздумчивость настоящей русской певицы. И даже
затрепанный романс “Мы сегодня расстались с тобой без ненужных рыданий и слез” прозвучал у нее
значительно и так горько, что несколько минут Павел сидел, сцепив руки.
— Ну, — подбодрила она его, — не горюй! Все в жизни исправится, была бы жена красавица. Жена-то
про именины помнит?
— Конечно. Вот пойду на почту, там телеграмма до востребования.
— Телеграмма бабы не заменит.
— Спойте еще, тетя Шура!
Она запела, но потом озорно оборвала на полуслове:
— Песня до конца не допевается, мужчинам до конца правда не сказывается!
— Ах, — вздохнула она погодя, — скучно у нас в городе. Мне, старухе, и то скучно. Сызмальства бывало
веселей. Зазвонят колокола, попы со всех церквей пойдут в собор. Народу — туча темная. Как станут на лед, он
и подломится. А девки, парни! Со всех деревень. У нас это называлось “сидеть на камушке”. Соберутся невесты
со всего района. Парни похаживают, выбирают. Потом спросят: “Из какой вы деревни, чья дочь?” Вежливо так.
Смотришь, через два дня сватать едут. А теперь гуляют три года, а потом расходятся: характерами не сошлись!
— Ну, если вы по церквам тоскуете, то ведь в Сердоболе собор стоит целехонький.
— Я не по церквам, я по обхождению. Попы тоже пошли верченые: говорит с тобой, а глаза по сторонам
бегают: некогда. Все делают зараз: и кстят и венчают. За крестины сорок рублей берут, а за венчание пятьсот.
Подхожу к благочинному: так и так, дочку надо повенчать, уже двое детей. Сколько будет? “Пятьсот целковых”.
— “Ох, батюшка, нельзя ли подешевле?” Молчит. Значит, подавай полтыщи. Подхожу к дьякону. Молодой,
курчавый, недавно студентом был. Он говорит: “Пойди еще раз, скажи, что бедная, может, скинет. Напрасно