Гончарный круг (сборник)
Шрифт:
Боевики, вошедшие в то утро в Ахны, почти наполовину состояли из уголовников, выпущенных накануне из грузинских тюрем. Получив полную свободу и вожделенную вседозволенность, они стали нещадно грабить село. Мужчины Ахны, прирожденные охотники, взялись за оружие. То там, то здесь раздавались выстрелы, одиночные, из ружей, автоматные очереди, плач и крики женщин и детей, лай собак, голоса других потревоженных животных. Дзазуна скорбно, с почти окаменевшим лицом смотрела на происходящее. Предчувствия, которые она еще недавно отгоняла яростно от своих дум, как свору осатаневших псов, сбывались…
– Бабушка, это война? – спросила прижавшаяся к ней Лия.
– Она, проклятая! – мрачно ответила Дзазуна. – И тебя, родная,
Лия с ужасом наблюдала, как несколько заросших боевиков гоняются по двору соседа-армянина Гагика за его свиньей. Та выскользнула на улицу, но кто-то из грабителей пустил вслед пулю из автомата. Затем они дружно навалились на упавшую свинью, достали ножи. Гагик, старый Гагик, растерянно смотревший на то, как его любимицу, недавнюю кормилицу, еще живую, разрезают на части, не выдержав, крикнул: «Люди ли вы? Женщины ли вас родили?!» Но его никто не слушал и не слышал, а если бы даже и ответил: «Да», то Гагик, наверное, не поверил бы, так он был шокирован происходящим… Лия же вспомнила, как одинокий старик прежде гордился своей хавроньей, когда она, ушедшая по весне в лес, возвращалась глубокой осенью с богатым приплодом полосатых диких поросят. «Никаких забот с моей свиньей, – горделиво и с теплотой приговаривал при этом он, – разве что подкормить ее и приплод зимой». Весной этого года постаревшая, как и хозяин, хавронья в лес уже не пошла, а забить ее рука у Гагика не поднималась…
Лия понимала, что подразумевала бабушка под лицом войны, но для себя она тотчас определила его в более прямом смысле – это был плотоядный оскал острых и мелких зубов свиньи Гагика, пугающе выпученные от боли глаза, а все вместе – маска смерти.
– Не смотри туда! – одернула внучку Дзазуна и прижала лицом к себе.
Лия заплакала.
– Почему, почему войны начинаются, бабушка? – сквозь слезы спросила она. – Ведь от этого всем плохо.
– Дзазуна посмотрела в глаза внучки, полные недоумения и страха, и как можно спокойнее, поглаживая ее шершавой рукой, ответила: – Понимаешь ли, девочка моя, редкие приступы Ираклия – это беда для Мананы, ее семьи и, может быть, чуть-чуть для села. Страшней, когда правитель целой страны – безумец. Сумасшествие его становится заразным и поражает многих в ней. Не пристает болезнь разве что только к людям с любовью, правдой и сильным духом. Они-то обычно потом и спасают мир.
– А где эти люди сейчас? – поторопилась Лия.
– Они скоро придут, – успокоила бабушка, – обязательно придут!
В тот день к ним пришли, но явно не те, кого теперь ожидала Лия. Их было трое: двое примерно одного возраста, лет тридцати пяти, в камуфляжной форме, третьему – под пятьдесят, в потертых джинсах, тельняшке – безрукавке и сандалиях на босу ногу. Они без церемоний прошли в дом, и один из двух в камуфляже поставил на окно, с которого открывался вид на дорогу в Ахны, пулемет.
– Еще чего, – хватилась было Дзазуна, пытаясь оттолкнуть его, – оружия и вас в моем доме не хватало!
Второй в камуфляже, что был пониже и рыжеволос, холодно приказал:
– Молчи, старая ведьма, – и добавил, обращаясь к тому, кто был в тельняшке, – запри старуху в чулане, Тамаз!
Тамаз хихикнул, обнажив ряд желтых кривых зубов, пригнувшись и расставив руки с растопыренными пальцами, словно собрался ловить курицу, пошел на Дзазуну.
– Только посмей! – пригрозила она, придерживая рядом Лию, а другой рукой ухватив увесистую кочергу.
Распорядитель ареста, прежде пристально уставившийся на Дзазуну, вдруг усмехнулся, и Лия увидела в его глазах тот же бесноватый блеск, что замечала в приступах у Ираклия.
– Ладно, оставь ее, Тамаз, – как-то нехотя приказал он, – не со старухами воевать мы здесь!
– Как знаешь, Бесо, – отступил тот.
Они разместились в просторной гостиной, а Лия с бабушкой стали жить в спальне.
Утром следующего
дня, когда боевики еще спали, девочка украдкой выглянула на сельскую площадь. От увиденного сжалось сердце. Был у ахнынцев свой поэт, которого они высоко почитали, и редкий сельчанин, произнося тост, рассуждая по тому или иному поводу, не вворачивал бы, как лампочку в патрон, его стих в речь, освещая ее талантом незабвенного Давида. Был поставлен ему после смерти и памятник на родине, на сельской площади. Но вчера, после того, как последние из мужчин-ахнынцев, отстреливаясь, ушли в горы, кто-то из боевиков разбил голову Давида и водрузил на каменные плечи рыло свиньи Гагика… Лицо войны, каким определила его для себя Лия, обрело каменное тело, и с тем же плотоядным оскалом возвышалось над мертвецкой тишиной, словно довольное сотворенным.– Не надо туда смотреть! – вновь одернула ее Дзазуна, а затем, выйдя со двора со словами: «И тебя не пощадили лиходеи, дорогой Давид!» – гневно сотрясая рукой, столкнула рыло. Потом принесла чистую белую простынь и, как саваном, обернула памятник, говоря при этом: «Ты славен был при жизни тем, что мог найти слова, доходящие до сердца каждого, и я не дам мерзавцам глумиться над твоей памятью». Затем она продолжила свой разговор с камнем, по кусочкам собирая разбитую голову…
Кряхтя и нехотя, проснулись боевики, вышли во двор, куда к этому времени вернулась и Дзазуна.
– Вот дура-старуха, – протер глаза, словно не веря, Тамаз, – умора! Никак это она памятник в саван укутала!
Дзазуна обожгла их взглядом и крепко приложилась по-абхазски:
– Чтобы не было вам покоя при жизни и сдохли преждевременно, а по смерти выбросили вас на кучу навоза, чтобы души ваши неприкаянно бродили по свету, не принятые ни в рай, ни в ад!
– Как она ненавидит нас, – грустно заключил второй в камуфляже, которого звали Гочей, смотря на бормочущую старуху.
– И неудивительно! – лениво потянувшись и зевнув, ответил Бесо. – За что любить-то? Ей нас ненавидеть, а нам свое дело делать!
– И тебя я не пойму, командир, – продолжил Гоча. – Всех разместил в хороших домах, а нас определил в эту лачугу, где удобства все во дворе.
– А тут и понимать нечего! – отрезал Бесо. – Дом этот менее приметный. И потом – дорога: если и придет в село враг, то по ней, с севера. Не могу я доверить столь ответственный участок всякому сброду. А насчет удобств – не за ними мы сюда пришли, а воевать, они же будут потом, на местных курортах, когда отстоим Абхазию.
– А по мне – все равно, будет Абхазия в составе Грузии или нет, – вступил в разговор Тамаз. – Я вор по жизни, а людей этой профессии не жалуют никогда и нигде. В будущем место на курортах мне не заказано, разве что возможность пощипать карманы толстосумов, которые приедут сюда отдыхать.
– Ты бодягу не разводи! – крикнул на него Бесо. – Свободу получил авансом, чтобы отвоевать. И точка! Есть сегодня и воры более высокого пошиба, чем ты, они-то и собираются украсть у нашей родины Абхазию. А я офицер, воевал с перерывами с 19 лет, и мой долг – не дать им сделать это.
– Интересно знать, где ты воевал? – ухмыльнулся Тамаз. – Просвети непутевую голову.
– В Афганистане пять лет, а потом в «горячих точках».
– Солдатом империи был, значит? – поддел вновь Тамаз.
– А если оно и так, то что? – резко ответил Бесо.
Тамаз же не унялся:
– Ну, и где твоя империя, и где ты? Помнится, и раньше, когда она еще была в силе, такие отстрелянные патроны, как ты, уже не жаловала.
Бесо некоторое время молчал, не зная, что ответить Тамазу, мастерски научившемуся на нарах «рассуждать за жизнь». Но потом, словно соглашаясь с ним, ответил:
– Да, не жаловала, и неприятие своих же солдат, которых она вчера посылала на смерть, стало одной из причин ее развала. Империи уже нет, а я-то вот здесь, чтобы теперь послужить своей родине.