Гончарный круг (сборник)
Шрифт:
– Человек труда, говоришь? – переспросил меня на стане с недоверчивым крестьянским прищуром сухощавый, кареглазый, седой и с курчавой шевелюрой бригадир Юрий Исламович. – Кому же он нужен теперь?
– Кому-кому, редактору моему, – честно и в рифму ответил я.
– Ну раз редактору, – переступил с ноги на ногу он. – Вот Айдамира возьми и пиши о нем.
Айдамира я присмотрел давно. Раньше, как-то приехав сюда, и, впервые увидев его, невольно поймал себя на крамольной для тех времен и почетного хлеборобского дела мысли: «Интересно, что делает в такой грязи и глуши этот белозубый и голубоглазый красавец – блондин с фигурой древнегреческого атлета и волевым рыцарским профилем. Ему бы в кино сниматься. Яркий типаж!»
– Мне бы хотелось посмотреть его в деле, узнать о чем он думает, какие проблемы
Юрий Исламович кивнул и махнул «атлету»: – Айдамир, цепляй к трактору «немку» и езжай косить «зеленку» для фермы! И корреспондента с собой возьми, статью о тебе написать хочет.
Скошенная и перемолотая трава струилась в прицеп идущего рядом трактора, а в нашей кабине с открытыми окнами туда и сюда гулял ветерок, хладный и разряженный, как перед грозой, напоенный запахами срезанного разнотравья. Впервые вблизи я присмотрелся к Айдамиру, сначала к рукам, так как считал всегда, что они могут сказать о человеке не менее, чем лицо. Как жур нал ист-с ел ьхозник, не раз писавший о руках механизаторов штампом, в разных вариациях смакуя их мозолистость и несмываемую прокопченность, я сильно разочаровался. Руки Айдамира были белы, как и весь он сам. Длинные пальцы с ухоженными ногтями свидетельствовали об утонченности и чувствительности его натуры, а ладони наоборот – широкие, без запастей, как лапы, переходящие в предлокотную кость, говорили о недюжинной и грубой силе. «Такой приложится и мало не покажется!» – подумал я и, ничего не поняв о нем по рукам, стал рассматривать его лицо. Первое, что сразу бросилось в глаза за его внешним спокойствием – это боль, похоже, глубоко и крепко когда-то засевшая в нем.
Мне не раз приходилось наблюдать мужчин с наигранной меланхолией, напускным образом «печального рыцаря», которые они нагоняли на себя, чтобы привлечь внимание прекрасной половины человечества, обычно падкой на это. Тут же была иная печаль, которую нельзя ни наиграть, ни напустить. В боли на его лице, да и за ней, виделось нечто глубоко выстраданное, раненная когда-то нагая душа.
В полдень с бригадного стана привезли обед и мы поели с Айдамиром под одинокой и ширококронной грушей-дичкой, а потом, так как трактора, приезжавшие с ферм за «зеленкой», задерживались, он прилег, надвинул на глаза козырек бейсболки и задремал.
Айдамир был молчуном, каких поискать, но уже вызвал мой интерес, а потому в надежде разговорить его после обеда, я тоже прикорнул сидя, прислонившись спиной к дичке. Но недолгим был наш сон. Там, в низине, на телеге, груженной сеном, подгоняя лошадей, затянул песню возница: В нашем ауле играют свадьбы, Всласть веселится народ, Только вот жизнь развела наши судьбы, Солнце мое Дамирет.
Айдамир проснулся, резко поднялся и стал слушать поющего, а тот уже тянул припев: Даже если будет глубокая ночь, И на небе звезды не единой, Я прийду к тебе, моя Дамирет, Я прийду, щемящей тоскою гонимый.
Айдамир побледнел, сильно изменился в лице и, сорвав с дички несколько листочков, смял их нервно в ладони, а потом быстро повернулся, прошел к трактору и завел его, тот затарахтел, заглушая песню возницы. Все остальное время Айдамир работал и молчал, молчал и работал, и вершил дело с нестовостью человека, который без остатка погрузился в него и забылся. Я же, поняв, что он имеет не какое-нибудь, а самое прямое отношение к песне о Дамирет, не стал докучать его своими вопросами, а по-прежнему наблюдал за ним с интересом, ожидая развязки.
Далеко за полдень он закончил работу и мы вернулись в бригаду, но развязка не наступала. Я находился в двусмысленном положении – очерк о человеке труда срывался, задавать вопросы об обыденном, будничном Айдамиру после того как он изменился в лице, услышав песню о Дамирет, и по-прежнему находился в состоянии близком, как виделось мне, к нервному срыву, представлялось неприличным. С другой стороны – я потерял день и не подготовил в газету ни одной строчки, чему мой главный редактор, лишенный всякого рода сентиментальностей, вряд ли был бы рад. Айдамиру же все это было нипочем. Помыв в ручейке, пересекавшем стан, лицо и руки, он ушел на склонившееся к горизонту солнце и вскоре скрылся в его слепящих лучах.
Подготовив с Юрием Исламовичем корреспонденцию о весенних заботах бригады, –
это было хоть что-то в газету, чем совсем ничего, я тоже покинул стан и через несколько минут притормозил у кафешки на трассе, чтобы попить чаю. На террасе ее, у столика, что в самом углу, увидел Айдамира. Он был один, на столе перед ним стояли уже початая бутылка водки и граненный стакан. Айдамир виновато кивнул, пригласил меня, и, когда я подсел, указав на бутылку, спросил:– Будешь?
– За рулем!
Затем он налил полный стакан горькой, залпом выпил ее и закурил.
Прошло немного времени и я первым нарушил нависшую за столом некомфортную тишину.
– Не знаю, кем иль чем вы больны, – указал я на стакан. – Но это не лучшее лекарство от какого-либо недуга.
– Ты это о чем? – вздрогнул он, словно пойманный на сокровенном, личном, и стушевался.
– Я о песне возницы.
Он на время ушел в себя, а потом тихо признался:
– Это не возницы песня, а моя. Двадцать лет назад я излил в ней свою тоску, так уж было ее невмоготу носить в себе.
После этих слов он снова смолк и, бросив напряженный взгляд в призрачную даль, словно хотел отыскать в ней когда-то безвозвратно потерянное и, не найдя, вернулся к столу.
– Терял ли ты когда-нибудь любимого человека, падал ли от этого в бездну отчаяния? – с лихорадочным блеском в глазах обратился он ко мне. – Оставался ли так одинок после того падения, будто бы оказался в каменном мешке с мрачными сводами. Пережил ли нечто сродни ввергающему в ужас светопредставлению, когда от тебя уходит целый мир любимого человека и забирает с собой много твоего, так много, что выхолащивает из существа все способности чувствовать да и сам смысл твоего дальнейшего бытия.
Я пожал плечами, немного удивленный эмоциональностью и красноречием человека, которого еще не так давно посчитал за молчуна, и ответил:
– Наверно, не всем дано в жизни испытать такое потрясение.
– И упаси тебя Аллах от этой данности, – опустил голову он, а когда поднял ее, глаза уже светились теплыми огоньками.
– Дамирет была лучезарным человечком, – начал он, – и необыкновенной душевной доброты. Бывало в детстве мы идем со школы на нашу улицу в групке сверстников и сверстниц, а где-то рядом птенец из гнезда выпал, пищит напуганно, а мать мечется и тревожно верещит. Из нас никому до этого нет дела, заняты своими проказами, и не слышим их, а она обязательно услышит, найдет его, пристыдит всех, и глядишь, через минуту – другую с нашей помощью птенец уже в гнезде, утихомирились и он, и мать. А бывало в иной раз обидят кого-нибудь в классе, а она всегда тут как тут, подсядет к нему, погладит по руке, найдет нужные слова, успокоит, а потом не злобно, не пронзительно, а с грустной укоризной посмотрит на обидчика, и того так проберет, что отобьет всякую охоту впредь кого-то обижать. Вот такой чуткой и участливой была Дамирет с самого детства. И никто не удивился, когда она, всегда скорая на помощь и добрые дела, продолжила после восьмилетки учебу в медицинском училище. А я с детства был влюблен в музыку. Как-то в возрасте лет восьми я пришел на аульскую свадьбу и хатияко – распорядитель танцев, непревзойденный в этом в округе Хаджумар, после благих пожеланий новобрачным, вскинув вверх горделиво свое древко с нанизанными на нити орешками, обратился к слепому от рождения гармонисту: «Так раскрой же меха гармони, Нальби, что врата в твою душу, проведи нас по заповедным уголкам ее, где поселились любовь и красота, открой настежь особые закрома ее, полные несметных богатств, и щедро одари ими нас! Так играй же, играй, Нальби, и дай нам насладиться жизнью, как не наслаждался доселе никто!
Каждое слово велиречивого Хаджумара отчеканилось в моей памяти, а когда слепой, как сама любовь, поводырь заиграл и увлек зрячих в свой волшебный мир гармонии звуков, я всем существом устремился вслед за ним…
Конечно же, я бывал на свадьбах в детстве и раньше, но теперь был более готов для восприятия этого художественного действа и в первый раз в мое сердце прокралась мечта походить в будущем на Хаджумара и Нальби и увлекать, и радовать людей прекрасным.
К семнадцати годам я уже сносно играл на гармони. Нальби стал моим учителем, какого было поискать, и щедро делился секретами своего мастерства, а я был прилежным учеником.