Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грифоны охраняют лиру
Шрифт:

Медленно он пошел к Лубянке, продолжая заглядывать в лица встречных и пытаясь вообразить по мгновенному впечатлению всю биографию прохожего. Впереди его шла дама в легком коротком плаще в светлую крупную клетку. Обычной траекторией мужского взгляда (которая не менялась с тех пор, как юная питекантропша, изящно кутаясь в шкуру саблезубого тигра, проходила к выходу платоновской пещеры за свежей газетой) он окинул ее ноги в темных туфлях-лодочках, очевидную даже под плащом фигуру, темные волосы, собранные в затейливый пучок, пронзенный декоративной стрелой-заколкой. Она немного прихрамывала на правую ногу; там, где задник упирался в ахиллово сухожилие, виднелся клочок пластыря телесного цвета. Он стал уже машинально (разлакомившийся фантазиями мозг не мог остановиться) воображать обстоятельства появления этой хромоты: сперва ему представилась большая танцевальная зала, почему-то полуосвещенная сотнями свечей; вальсирующие пары — и она, в объятиях смуглого красавца в черной полумаске, аккуратно кружащаяся в такт музыке, закусившая губу идеальными жемчужными зубами — но не от страсти, как могло показаться визави, а от боли в натертой щиколотке. Мысленным взором с позиции летучей мыши (бесстрашной или оглохшей) он панорамировал воображаемый зал — от танцующих до оркестра в углу; на секунду показавшись ненатуральной, картинка схлопнулась, и возникла новая: берег моря, купающиеся в старомодных костюмах, которые он видел в «Солнце России», супружеская пара в шезлонгах — он в канотье читает газету, она полирует ноготь пилочкой. Крупным планом —

играющая у пенящейся кромки воды девочка в купальном костюме, в которой Никодим узнает сегодняшнюю даму. Громкий крик чаек. Женский визг. Море отступает от берега, обнажая с каким-то бесстыдством свои влажные тайны: обкатанные валуны, паникующих крабов, клочки водорослей. Супруги синхронно откладывают пилочку с газетой. Девочка самозабвенно возится, отыскивая среди гальки чертов палец. Темная волна с низким гулом встает на горизонте; мать бросается к девочке, отец — прочь от берега (дочь не его, автоматически фиксирует Никодим). Удар, брызги, темнота; уставший доктор в белой шапочке: «Ногу удастся сохранить».

Никодим тряхнул головой, как собака, вылезшая из воды: если этих двух объяснений было бы недостаточно, живая фантазия готова была заполнить любую лакуну. Но больше всего его занимало то, что жизнь этой неведомой дамы (которая продолжала идти в том же направлении) не могла не быть, как и всякая жизнь, бесконечной чередой эпизодов, каждый из которых при мысленном увеличении масштаба распадался на столь же плавную последовательность отдельных действий, — и так до бесконечности. В любую секунду с ней что-то происходило: билось сердце, росли волосы, шелушилась кожа; она думала или видела сны; ее легкие дышали, а желудок переваривал; она была объектом и субъектом тысяч историй; машинально шлепнув по ляжке, она обрывала судьбу комарихи, а промучавшись ночь, с искаженным от боли и криков лицом, давала жизнь другому человеческому существу. В ее памяти хранились невообразимые залежи воспоминаний и впечатлений, странно перемешанных: вчерашний выпуск новостей, авария шестилетней давности, невыносимая сцена из документального фильма, подгоревший пирог, шелковистая шерстка котенка, переползшего однажды с коленей соседки к ней на руки, потеря девственности, грибной запах осеннего леса. Банальность, поразившая Никодима как громом, в одну секунду, рядом с большим серым домом на углу: каждый из спешивших вокруг прохожих нес в себе подобную вселенную, единственную в своем роде. Он остановился и прислонился к фактурной каменной стене: сердце билось так, что, казалось, хотело вырваться из груди, как большая птица. Городовой подошел к нему и спросил, все ли в порядке. Никодим покивал, стараясь не встречаться с ним глазами: он не боялся, что его заподозрят в чем-то, а не хотел снова пускаться в подобное достраивание биографии, хотя легкий шрам на виске городового прямо взывал к историческому объяснению. Дама тем временем скрылась. Никодим взглянул на часы и понял, что можно уже ехать к Краснокутскому.

21

 Там оказалось неожиданно многолюдно: Никодим даже вообразить не мог, что простые сборы молодого писателя на литературный вечер больше всего по стилистике и числу задействованных лиц будут напоминать выезд Гелиогабала. Еще у подъезда он заприметил странный автомобиль, похожий одновременно на катафалк для страдающих ожирением и на полицейский экипаж для заключенных-карликов — черный, мрачный, угловатый, с какой-то дополнительной макабрической матовостью боков; за рулем там сидел сосредоточенный бородач в сложной полувоенной униформе. Еще необычнее было в самой квартире: посередине холла стояло огромное инвалидное кресло на хромированных колесах с сиденьем из мягкой кожи, рядом с ним, проверяя какие-то крепления на тыльной стороне, топтались два здоровяка в таких же особенных костюмах; Генриетта, скептически на них взирая, стояла поодаль, прислонившись к притолоке и держа в руках пару костылей из какого-то специального темно-дымчатого дерева. Сам Краснокутский в белом тропическом костюме сидел в другом кресле, неподвижном; вокруг него суетилась гримерша в коротком темно-синем халате, наводя последние штрихи на его одновременно утомленную и довольную физиономию. «Чуть не опоздал», — сказал он сквозь зубы, чтобы не мешать гримерше, именно в этот момент припудривавшей ему щеку. Никодим пробормотал что-то одновременно успокаивающее и задиристое. С обычным своим протеизмом он бессознательно переходил на речевую манеру собеседника, что порой оказывалось неловким: например, говоря с заикой, он сам начинал запинаться — это можно было принять за передразнивание. Короткая пикировка, осложнявшаяся тем, что один из собеседников старался поменьше шевелить челюстями, быстро вывела разговор в такую тональность, в которой просить о смокинге (вопрос о котором Никодим не переставал держать в голове) сделалось неловко; впрочем, одновременно в нем поднималось раздражение, зацепляющее и завтрашний визит. В результате он решил, что если он зачем-то вдруг срочно понадобился князю, то соображения униформы можно бы и отставить, — и о смокинге было забыто.

Новое действующее лицо — дама средних лет, с короткой стрижкой и в деловом костюме, вышла из двери столовой и хлопнула в ладоши: «Все готовы? начинаем». Гримерша отступила, уважительно любуясь плодами своих трудов; здоровяки подхватили Краснокутского на руки, как два Франкенштейна, не поделившие невесту, и нежно перенесли его в кресло, после чего построились: деловая дама взялась за ручки кресла, за ней — двое здоровяков, причем каждый держал по костылю. Гримерша и Генриетта остались где были; очевидно, роль их на этом закончилась. Процессия медленно двинулась к выходу; Никодим, не получивший приглашения, поплелся следом.

По слаженным движениям видно было, насколько отработана вся схема транспортировки Краснокутского: перед лестницей дама принимала костыли, а здоровяки брались за кресло; на ровном месте они вновь менялись — шофер, мгновенно оживший и выпроставшийся из машины, плавным движением распахнул заднюю дверцу и выдвинул оттуда длинный пандус со страховочными поперечинами; кресло было ввезено туда, развернуто и укреплено ремнями. Тут вспомнили и про Никодима — прямо напротив трона Краснокутского воздвиглось каким-то образом другое кресло, поскромнее, куда он был водворен приглашающими жестами распорядительницы. Изнутри салон казался значительно больше, чем снаружи: обтянутый какой-то мягкой тканью (Никодим мысленно предположил, что если седок, свихнувшись вдруг от умственного напряжения, начнет биться головой о стенки, ничего с ним не будет), со скрытыми лампами, заливавшими его мягким уютным светом, баром-холодильником — он казался скорее кают-компанией космического корабля, чем автомобильным нутром. «Кстати, — сказал Краснокутский, когда они остались одни, — ты ведь не поверил тому, что я вчера наплел тебе про Генриетту? Она меня запилила». — «Конечно нет», — соврал Никодим. — «Ну то-то. Что будешь пить?» Никодим, на глубине души которого продолжало копиться раздражение, решил попросить чего-нибудь, чего бы в походном баре не нашлось: мелковатое чувство, которое сразу и было наказано. «Знаешь, мне рассказывали, есть такая настойка, бирманская что ли, со змеей». — «А, цзилиневка?» С неожиданной для одноногого прытью он вскочил с кресла, распахнул дверцу бара и вытащил пузатую бутыль с желтоватой жидкостью. Широкогорлая кобра через стекло укоризненно смотрела на Никодима мертвыми глазами. Краснокутский щедро плеснул в широкую рюмку и подал ее Никодиму, после чего, пробормотав «а я, пожалуй, водочки», сунул бутыль со змеей обратно в бар и достал оттуда, мелодично позвенев стеклом, бутылку обычной «смирновки». Чокнулись. Кажется, утопление в мальвазии в некоторых кругах почиталось сладкой смертью: покойная кобра так, вероятно, не считала, поскольку успела отравить место своего упокоения удивительно гнусными миазмами. Впрочем, Никодим стоически

допил рюмку до конца и с облегчением отставил ее.

Было полное ощущение, что машина стоит на месте, лишь немного урча мотором и покачиваясь, но, отдернув шторку, Никодим обнаружил за темноватым стеклом быстро перемещающийся городской пейзаж, впрочем, неопознаваемый. Разговор не складывался: Краснокутский, казалось, был чем-то озабочен, отвечал невпопад, а потом и вовсе замолчал, покачивая рюмку в руке и следя за тем, как ведет себя налитая в нее жидкость. «А правда, что в Южном полушарии водоворот кружится в другую сторону?» — спросил вдруг он. «Не знаю, — честно отвечал Никодим. — А что?» — «Да так, просто», — и опять угрюмо уставился в рюмку. — «А кто там будет еще?» —«Да все будут. Ты много знаешь современных писателей?» — «Не особо». — «Ну вот все они непременно будут там». — «А Ираида Пешель?» — «Она ведет собрание и вручает премию». — «А ее нет смысла спросить об отце?» Краснокутский захохотал, и Никодим понял, что, несмотря на скромное количество выпитого, он уже ощутимо нетрезв. — «Ну спроси, спроси, если не боишься». Никодим потребовал объяснений.

Оказалось, что Шарумкин с ней был некогда хорошо знаком («Не до такой степени, чтобы тебе ожидать братика или сестричку», — уточнил Краснокутский) и даже останавливался в их с мужем («естественно, штатским») квартире, когда приезжал в Москву. Но однажды он, повинуясь какому-то недоброму чувству или из соображений литературной беспристрастности (что, между прочим, одно и то же), написал рецензию на ее сборник стихов «Надвое сказала», впоследствии прославленный. Краснокутский откашлялся и стал цитировать, почему-то понижая голос и слегка грассируя (Никодим догадался, что он старается подражать отцовским интонациям, и как-то подобрался, как в близком присутствии духа на спиритическом сеансе): «В этой книге замечательно прежде всего умение создать ощущение духовной зажиточности, душевного переизбытка, достигаемое не словесными средствами, а, напротив, вопреки прямому высказыванию. Мы читаем „Влачаху медленно свою плачевну ветхость“, а представляем не нищую странницу с посохом, а молодую дебелую даму в роскошном будуаре, которая бьет горничную по щекам за то, что та испортила кружева». «Ираида разозлилась просто жутко, — продолжал Краснокутский уже собственным голосом.— То ли ей действительно хочется, чтобы все считали, что она такая неземная и вся не от мира сего, а деньги ее откуда-то берутся в тумбочке, то ли папенька твой и правда каким-то чудом угадал насчет горничной… а может, от горничной и слышал, прислуга всегда была от него без ума». — Он посмотрел на Никодима, наклонив голову и сразу сделавшись похожим на подвыпившего крупного попугая. «А что значит „штатский муж“?» — спросил Никодим, которому история эта очень понравилась.

Краснокутский с удовольствием стал рассказывать. Звезда Ираиды, как он выразился, взошла на небосклоне лет десять назад, причем с необычной стороны — имя ее всплыло в каком-то скандале с армейскими поставками: выяснилось, что, например, крестьянский кооператив, поставляющий фураж и валенки для военных нужд, тесно и даже отчасти интимно связан с мелкой служащей Министерства обороны, чуть ли не секретаршей заместителя министра. Естественно, лакомым этим сюжетом заинтересовались журналисты, и чем больше они находили подробностей про эту таинственную барышню из министерства, тем больше воодушевлялись: оказывалось, что связана она была не только с фуражом и даже не столько с фуражом, а контролировала чуть не треть всех военных поставок, но при этом (отмечали самые объективные) вела себя по совести, в несколько раз цен не завышала, гнилье не подсовывала и вообще представляла собой не классический тип казнокрада, а какого-то нового хозяйственника, давно чаемого и провозвещенного Костанжогло в юбке, органически не переносящего, когда лишняя копеечка случайно укатывается в чужой карман. Более того, выяснилось, что положение ее в министерстве определялось отнюдь не коммерческими успехами, а суммой благосклонностей, которые к ней испытывали высшие военные чины, причем благосклонность эта крепилась не на всяких легкомысленных основаниях, а, напротив, на редком ее и изворотливом уме, так что даже почтенные мужи в генеральских мундирах не брезговали приходить к ней за советом, а то и помощью. Случались, конечно, и истории романтического плана, ходили всякие слухи (кое-какие из них она и сама с удовольствием поддерживала) о вызовах, поединках, залпах через платок, юнкерах, стрелявшихся на пороге, и тому подобной архаической экзотике, часто приписываемой гарнизонной молвой некоторым дамам особенного склада. Впрочем, формально она была замужем за каким-то таинственным мичманом, вечно пребывающим в дальних и сугубо засекреченных походах на кораблях с именами вроде «Крадущийся» и «Пытливый».

Добрались журналисты и до ее стихов, которые она особенно не скрывала, но слишком и не афишировала. Вечные пленники стереотипов, корреспонденты ожидали найти сочинительницу безыскусных виршей, из тех, что образуются сами собой при стихийном распределении ролей в любой достаточно крупной общности, приветствующую рифмованными строками всякий начальственный юбилей. Вышло не так и даже совсем не так: стихи оказались тонкими, остроумными, весьма ладно сделанными, так что повода для глумления не вышло: пару раз особенно энергичные публицисты из самых жгучих обличителей вставляли в свои филиппики по строфе-другой из ее стихов, но всегда получалось, что на фоне цитаты окружающие их прозаические строки, полные самого отчаянного гражданского негодования, начинали выглядеть тем, чем и были — жеваной бумагой. Впрочем, вскоре декорации переменились, и связываться с ней сделалось опасно.

На эти годы пришелся очередной финансовый кризис — из тех, что время от времени, раз в несколько лет, посещают любезное отечество, заставляя переводить целые отрасли хозяйства в режим бережливости и оттого несколько оздоровляя экономику. Первой жертвой кризиса обычно делались несколько сотен граждан, по собственному их определению, умственного труда: художники, арт-критики, пишущие про художников, редакторы, печатающие статьи арт-критиков, издатели, нанимающие на работу редакторов, и так далее; вся эта пищевая цепочка, лишившись тех крошек с барского стола, которые в тучные годы позволяли ей безбедно существовать, велеречиво восхваляя друг друга и бойко поругивая власть, начинала, оголодав, бороздить воды житейского моря в поисках нового источника пропитания. В результате одна из групп, возглавляемая неким критиком Трусовым, в поисках прокорма решила попытать счастья у Ираиды Пешель, надеясь, что в трудную годину, как не раз уже бывало в русской истории, армия выстоит под внешними ударами и не даст пропасть своим. Собрали импровизированную делегацию, куда, кроме самого Трусова, вошел знаменитый поэт Степанов-Зарайский и художница Косяченко. У Трусова, считавшего себя тонким психологом, был стратегический расчет: поэта он брал для того, чтобы Ираида Пешель почувствовала свое превосходство по литературной линии: Степанов-Зарайский был бездарен, как пробка, и глуп, как мерин, отличаясь лишь в двух областях — мог пить, не пьянея, и начинал любую фразу словами «мы, поэты». Косяченко пригласили, напротив, чтобы польстить Ираиде по женской части, поскольку была она как-то особенно непритязательна на вид. Себе же Трусов отводил роль тарана, крепко надеясь и на свою напористую деловитость, и на мужскую хватку: по этому поводу был (между прочим, на деньги той же Косяченко) выкуплен из заклада замечательный кримпленовый костюм, который должен был добавить блеска его неотразимости.

Аудиенция была получена как-то на удивление легко: когда троица с заранее обиженным видом явилась в дубово-мраморное великолепие приемной Минобороны и попросила о встрече с Ираидой Авессаломовной, им велели немного подождать и почти мгновенно выписали пропуска и проводили внутрь; не помешало даже то, что паспорт у служителя муз оказался не только просрочен, но и замызган до последнего неприличия. Впрочем, и Степанов-Зарайский, и Косяченко, страшно заробев еще в приемной, практически потеряли дар членораздельной речи, оставив все переговоры исключительно в ведении своего предводителя.

Поделиться с друзьями: