Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Harmonia caelestis

Эстерхази Петер

Шрифт:
311

Был у моего отца этот Томи, которого он любил всей душой. После первой же проведенной вместе (под одним одеялом) ночи мой отец, по замыслу гневно, но практически со сдержанной раздраженностью, дабы не выглядеть уж совсем смехотворно, заявил ему: Мне неважно, какого размера, пусть хоть маленькое, пусть дырявое, но я настаиваю, чтобы в контракте было зафиксировано мое право на отдельное одеяло, без отдельного одеяла никогда, слышишь ты, ни-ко-гда я не лягу с тобой в постель! На что Томи обиделся, да если бы ты сказал… Если бы! А кроме того, ты все время спихивал меня на край, вынуждая меня ютиться на узкой полоске шириною — заметь! — в 22 сантиметра, и я спрашиваю, почему именно двадцать два, может, это аллюзия, «Уловка 22»? Или что-то еще? Томи возвел очи горе, какое счастье, о Боже, что я не твоя жена. Да если б ты только знал, хер несчастный, как бесконечно тебе далеко до моей жены, с ненавистью подумал отец про себя. (Он явно испытывал угрызения совести.) Случилось все это ровно двадцать два года назад, если вообще случилось.

312

Мой отец до конца своей жизни был способен краснеть. Мать от этого просто на стенку лезла, фарисей поганый! но она была неправа. Мой отец обожал смеяться. Когда он не знал, что сказать, или когда сказать было нечего, он, вместо того чтобы попросить прощения или пожать плечами, начинал ржать как недоросль. Иногда этот внезапный смех заменял целый набор аргументов. Им нужно было сняться на профсоюзный билет, и все выстроились в очередь, как в заводской поликлинике. Попрошу не смеяться, сказала невозмутимая

дама-фотограф, на что отец тут же расхохотался, а потом покраснел. Молодая женщина немного подождала. Сконцентрируйтесь в камеру! Мне такого еще не говорили, любезно сказал мой отец. Женщина не отреагировала. Мой отец пристыженно уставился в объектив, пытаясь разглядеть за аппаратом ее лицо, ну где же ты, стерва, накручивал он себя, я те щас сконцентрируюсь, мало не покажется, щас я тебя, корова, глазами съем, на пылинки, на атомы разложу. Готово, устало кивнула женщина и вышла из-за аппарата. Мой отец смущенно потупил глаза. Фарисей поганый, сказала она. Так и сказала.

313

В один прекрасный и безмятежный солнечный день моя мать призналась, что завидует пенису. Так они познакомились с моим отцом. Все это время она без устали крутила педали велотренажера. А ты знаешь, сколько это калорий, если я проеду на нем десять километров, но так, чтоб с меня пот градом лил? Примерно сто пятьдесят. Не знаю, ответил отец и, немного подумав, спросил, а сколько это — сто пятьдесят? Стакан кефира. Понятно, сказал отец. И когда мать снова заерзала в седле велотренажера, моего отца тоже охватила зависть, и некоторое время спустя он завистливо произнес: Из тебя… кефир… вытекает. Именно так, с паузами. Отчего мать — от кефира, оттого, что он вытекает, или от пауз? — заметно повеселела. Кефир они оба не любили, и это объединяло их (а также зависть).

314

Моя мать (по слухам) влюбилась в своего будущего мужа, дивного персидского филолога, который, в рамках международных обменов, преподавал в Будапештском университете, и неожиданно, со среды на четверг, не дождавшись даже уик-энда, бросила моего отца. То, что женщины жаждут стабильности, уверенности в завтрашнем дне, так сказать (и т. п.), мой отец еще мог понять, но что между ними отныне все кончено, этого он уразуметь не мог. Слова «все» и «кончено» не вмещались в его сознании. А потому, когда годы спустя он столкнулся с моей матерью на каком-то приеме, сердце его заметалось в груди, он искал взгляда матери, но не находил его. Наконец он, не выдержав, подкрался к ней сзади и, чтобы обратить на себя внимание, легонько коснулся ее плеча. В этом простом, ничего не значащем жесте было целое море нежности. Мать, словно лошадь, которую дернули за уздечку, раздраженно повернула голову, ну, здравствуй, счастливо пробормотал мой отец, краснея от нахлынувших воспоминаний. Та кивнула в ответ на приветствие и отвернулась к окружавшей ее компании. Она просто отмахнулась от него, без какого-либо презрения, раздражения, возможно, с некоторым отвращением, как бы недоумевая: кто это, чего ему нужно, что за бестактность? Мой отец не верил своим глазам, он был в ярости, он негодовал, ну ладно, что кончено — кончено, но что было — то было… Ему хотелось ударить мать, причинить ей боль. Так вот что такое конец? Что после конца не бывает вообще ничего? Что после всего может быть лишь ничто? Совсем ничего? Это противоречило натуре моего отца. Он никогда ничего не заканчивал, а если уж и заканчивал, то во всяком случае не обрывал. Это был его способ бороться с бренностью. И теперь, за неимением лучшего, он со злорадством вспоминал сцены их любви, вспоминал, как обжигающи были ее ляжки, как дрожали губы, как хватали, кусали воздух, словно она вот-вот задохнется… как, закрыв глаза, она гладит, ласкает, массирует низ живота, словно хочет схватить снаружи то, что у нее внутри; словно утопленница, только что вынырнувшая из-под воды. Никогда в жизни мой отец не чувствовал себя столь уверенным мужчиной, как с ней (моей матерью). Когда он совсем состарился, он сказал: Существование твоей матери доказать невозможно, но мой нравственный долг — в это верить.

315

У моего отца (с перепугу) перехватило дыхание. Они играли в слова, и моя мать перла как танк и почти уже выиграла, когда отец сделал коронный ход. Вот дьявол, пробурчал он, мало того что ты красивее, умнее и, кстати, сильнее меня — когда они боролись, моя мать без труда сгибала старика в три погибели, задирала пятки к ушам, тыкала его носом в пупок, да я тебе щас собственные окуляры скормлю, змей очковый, и проч., — еще не хватало, чтоб выяснилось… Забыв об игре, матушка вдруг заверещала: ой, ой! так мы не договаривались! Ну а что же мне остается, раз уж попал впросак, хорохорился мой отец, ну-ка, ну-ка, бедрышки мои, коленочки мои мраморные!.. Ой, ой, ой! как от щекотки, визжала мутер, не надо, не надо, у меня от любви все мозги отшибает! То-то же, курица ты безмозглая, удовлетворенно подумал отец.

316

Мой отец дремал на смертном одре. В опочивальню внесли уже толстые свечи, метровые башни толщиной в ляжку — подарок епархии и, в данном конкретном случае, естественный знак родственного внимания. Все было в красных тонах, натуральный шелк и сукно с золотым шитьем. Казалось бы, мелочи, но из тех, что придают совершающемуся историческое значение. Отец снова был в забытьи, душа его снова искала спасения. Конец земного пути виделся в мрачных тонах. Старуха безносая никого не щадит. Мой отец напевал как безумный, о прекрасные розы, лаванды и мальвы, большие и малые, о гордые лилии, о фиалки нежнейшие, скоро, скоро наступит и ваш черед. Берегитесь, красавицы! А потом отец попросил сына разбудить его в условленный час; тот обещал. Он обожал моего отца. И когда наступило время, тихонько прокрался в комнату, на мгновенье — из-за горящих свечей и смертного ложа — представив, что он и есть смерть, Посланец Аида, но потом, нежно коснувшись отца, разбудил его. Мой отец, словно гребень дикой волны, вырвался из-под одеяла и закатил сыну оглушительную затрещину. Сын моего отца о подобном слышал, но не думал, что это возможно: в его глазах замелькали звезды: Большая Медведица, Утренняя Звезда и т. д. И лишь через десять лет — где тогда уже был мой отец! — он спросил, но за что? Извини, старина, захихикал папаша, но, когда ты будил меня, на твоей роже было написано такое бесстыдное наслаждение! И сын моего отца понял, что он имел в виду. Того наслаждения он не помнил, но и не исключал его. Это ты — Посланец Аида?! На тебе, получай!

317

Мой отец пребывал в молчании. Его отец отбыл в мир иной. С тех пор не прошло и недели, и ему было тяжело. А ведь он столько «практиковался», настолько уверен был, что готов. Мой отец очень любил своего отца, он нуждался в нем, ему нужно было, чтобы он был, пусть далеко, пусть даже их разговоры по телефону были такими нелепыми и даже их личные встречи большей частью проходили в молчании и требовали немалой находчивости. Поначалу мой отец выходил из себя оттого, что на 70–75 % их конверсации состояли в том, что его отец в мельчайших подробностях, с явной заинтересованностью и даже восторгом — чего с ним никогда, действительно никогда не бывало — рассказывал о ремонте в квартире своей подруги, с особым упором на сложностях, связанных с приведением в порядок ванной, на неблагонадежности ожидаемых (!) мастеров и в первую очередь их мухлеже с уровнем, еще счастье, что графиня собаку съела в этих делах (интересненько!) и знает, что им (работягам) ничего не стоит подложить мизинец (в смысле: под уровень), но тогда она пригрозит им пальчиком и те вынуждены будут с позором пойти на попятную. Мой отец пытался переменить тему, политика внешняя, внутренняя, экономика, культура, литература и проч., чтобы уж если ничего личного, ни о нем и ни о себе, так хотя бы разбудить в отце, мобилизовать его дряхлую мудрость, его дерзкий саркастический ум, ибо знал, что тогда субъективность, столь бесстрастно выставленная ими за дверь, вернется через окно. Но не действовало и это. Отцу было с ним так скучно, что ему приходилось краснеть. И тут неожиданно, словно новый

абзац, он открыл для себя совершенно другого отца, увидел его как уникальный в своем роде объект, как тело, как своеобразное сочетание органических элементов, nie da gewesen [71] , как уникальное и неповторимое творенье Создателя, как чудо, подобного которому не существует ни на Земле, ни на Луне, ни даже в Раю. И он к начал присматриваться к отцу, стал разглядывать его с головы до пят, до мельчайших деталей, до волоска, от каждого отдельно и до общего впечатления от волос, стал сравнивать его со старинными фотографиями, картинами, впечатлениями, сопоставлять одни элементы с другими, вспоминать жесты, бесконечное многообразие мимики, множество воспоминаний, особенно детских, разных историй, станцию, ярмарку, карусель, «игру желваков», и в конце концов у него сложилось бесчисленное количество образов отца. Кроме того, он разглядывал его не только во время их встреч, но иногда и подглядывал — как он, изможденный, стоял под изможденными мартовскими лучами солнца, как шепотком разговаривал по телефону с графиней, со спортивной оранжевой пластиковой сумкой в руках, безумный цвет которой почему-то был ему очень к лицу, он смотрел на него и не мог насмотреться, всегда замечая в нем что-нибудь новое, манеру бритья, например, или просто видел его на другом фоне, что вызывало новые ассоциации, и тот, на кого он смотрел, — мой отец — становился другим. Моя мать задыхалась от ревности, закатывала истерики, визжала, орала на него, даже царапала. Но моего отца интересовал только его отец. Он сидел у него в ногах и смотрел. Считал его годы. Проживи он еще три десятка (а ведь мог бы), то сейчас отцу было бы 108 лет — вот это было бы впечатление! Было бы. И на что я до этого тратил время? Он снова и снова радовался отцу, которому это становилось в тягость, и его отец жаловался на моего отца другим своим детям. Вам не кажется, что у вашего брата поехала крыша?

71

Чего никогда не существовало (нем.).

318

Умер дедушка. Мой отец запаниковал. Он почувствовал, что пошел обратный отсчет: десять, девять, восемь или один миллион десять, один миллион девять, неважно, где-то отстукивает счетчик — кстати, о стуке, он как-то прочел такое определение бесконечности: представим себе скалу величиной с гору Геллерта, на которую один раз в сто или тысячу лет садится маленькая птичка и легонько, едва касаясь, стучит по ней клювом; время, за которое скала целиком разрушится, — это секунда вечного бытия, и ясно, конечно, что это не бесконечность, а просто много-много чего-то, но ему тогда показалось, что он понял, что есть бесконечность: это нечто ужасно иное, — а то, что счетчик всегда был включен, семь, шесть, пять, дела не упрощает: он остался один, очередь за ним. Он осознал, что глумиться над временем — это гордыня, что время перемелет все, в том числе и глумление, и вкус его будет напоминать «привкус серебряной ложечки после первого металлического моста». Ему приснилось, что он — отец. Он обнаружил это, когда позвал отца, а тот не откликнулся. Ну конечно! Ведь Папочка — это теперь он, он! Вот так-то… А еще не прошло и недели, и все очень тяжело. С одной стороны, эта паника, с другой — он ведь его любил и проч. Кончилось мое время, еще летом предупредил дедушка моего отца. И все же произошло это неожиданно. Как только отец узнал, что дедушка серьезно болен, он тут же отправился в путь, а пока добрался, его отец уже не мог говорить, но все же он оставался при нем неделю, сидел, смотрел на отца, разглядывал каждую его клеточку. Мой дедушка написал на листе бумаги: «Твои глаза стали похожи на потрескавшийся от времени синий фарфор, только не надо мне говорить, что это естественное старение. Твоя мать говорила мне, что Миклошечке уже и сказать ничего нельзя, особенно о работе, такие изломанные у него глаза». Мой отец повзрослел, стал чем-то вроде маргинального интеллектуала. Жизнь его не задалась. Но в глазах окружающих нужно было поддерживать видимость, все так делают, даже после того как теряют неколебимую веру, что они будут вечно молоды и бессмертны. Вот почему недавно он основал небольшую компанию «Tatr GmbH» с молодой расторопной командой из трех только что вылупившихся из яйца инженеров. Теперь пытается эту компанию расширить, хотя в глубине души сознает, что большая команда расторопной, как правило, не бывает. И все же, кто знает?

319

Сынок, может, поговорим немного, попросил дедушка моего отца. О чем? Мой дедушка весело вздернул плечами. В ответ мой отец тоже дернул плечами, с той же самой неповторимой ужимкой — наследственность! — но не весело, а раздраженно. И уклонился от разговора, сославшись на занятость. Ему было пятнадцать, а в таком возрасте дел обычно по горло. Отец его был уже стар и слаб. Спокоен, красив, преисполнен достоинства, слаб. Он сидел в саду. Размером был с грушу. Жужжали осы. А лет двадцать спустя, немолодая уже, ушедшая на покой знаменитая на всю округу проститутка из Дунаваршани (моя бабушка) в пароксизме старческих воспоминаний обняла моего отца — возможно, впервые в жизни — и растрогалась, как это было прекрасно, как потрясающе, когда двадцать лет назад твой отец попросил тебя поговорить с ним. После этого он пришел ко мне и как величайшую новость поведал, что приходил наш сын, и мы с ним разговаривали целый час, целый час, представляешь? Я тоже была счастлива, и даже платить никому не пришлось. Ты осчастливил отца, он умер счастливым, спасибо тебе, сыночек.

320

Моя мать умерла. Она умерла при родах сына моего отца. Мой отец сидел на краю кровати и плакал. Умерла! Умерла! Ты отнял ее у меня! Ты отнял! Он потрясал кулаком то в сторону неба, то в сторону своей жены. Которая вдруг сказала: Но ребенок-то жив! Он пожал плечами. Но ребенок-то от тебя? Он снова пожал плечами. Жена встряхнула его обеими руками. От тебя? От меня. Ты уверен? Мой отец кивнул. Поклянись! Он поклялся. И тогда сказала жена: Я его воспитаю. У него уже есть два брата. Но они умерли на горнолыжном курорте: они, жена моего отца и два моих брата. Мой отец любил жить конкретно и потому срочно женился на одной крошке француженке. Которая, к сожалению, через семь месяцев ушла от него к торговцу кофе, некоему Бальдассаре Куккули — господину с белокурой бородкой и «альфа ромео» (последняя куплена им в рассрочку) плюс жена и четверо малышей в Турине. Он умер пять лет спустя (мой отец) в авиакатастрофе. О, мамочка.

321

Он совсем плох, написали ему, поэтому сын моего отца поспешил к моему отцу, чтобы в последний раз повидаться с ним. Было это, кажется, в августе. Все сидели в саду, озирая лежащую перед ними долину Носсак. Мой отец расположился в старом «кресле-корзине», на коленях — плед. Его бледная старческая рука, оплетенная толстыми синими вздутыми венами, постоянно играла прутиком, отделившимся от оплетки поручня. Своего сына он перепутал с одним из его младших братьев или приятелей, говоря, «а ты помнишь, когда…», и при этом упоминал о событиях, имевших место еще до его рождения. Но потом, вдруг оставив воспоминания, мой отец (напрямую) обратился к старшему сыну. Нехорошо это, сын, что ты не прислал нам ни одной своей книги. Сын моего отца чувствовал себя пристыженным. Членам семьи он нарочно, так сказать, из ребяческой мести, не посылал своих книг, ведь больше всего написанию их противились именно они. Ему следовало быть более великодушным и в первую очередь не распространять эту месть на отца. Так ему теперь кажется, подумал он. И вот эпизод последний, без чего бы то ни было личного: на следующий день сын моего отца уезжал. За завтраком, а может, за сбором вещей он обратил внимание на отсутствие моего отца. Из уважения к гостю — о том, что в гостях у него его сын, он снова запамятовал — мой отец, по обычаю, отправился на границу имения, дабы проститься с ним там. Чтобы одолеть триста-четыреста метров, ему потребовалось полчаса. Когда его сын, с чемоданами, добрался до старика, мой отец стоял, опираясь на посох, под огромной, посаженной им еще сорок лет назад сосной рядом со старой, выцветшей от времени табличкой: ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ. ПРОЕЗД ЗАПРЕЩЕН. Его белые волосы реяли на ветру. Он долгим и пристальным взглядом провожал сына, пока тот спускался в долину.

Поделиться с друзьями: