Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эта мысль воспламенила его самого, словно всё это предстояло проделать ему самому, да и давно не читал он так много, как бы хотел, так что и завидовал ей, и воскликнул в каком-то экстазе:

— Ах, Анечка, друг мой, сколько хорошего может быть у тебя впереди!

Он улыбнулся такой хорошей, такой светлой улыбкой, глаза его так и сияли, он обнял её, нагнулся к самому уху и умоляюще тихо сказал:

— И я тебе, может быть, стану понятней, чем нынче, ты над этим подумай, подумай, а, подумаешь, да?

Что-то она уловила в его умоляющем шёпоте, может быть, даже тоску одиночества, которая пожирала его, и она поспешила спросить, с состраданием женщины взглянув на него:

— Ты мне поможешь, да?

Вместо ответа он покрыл её поцелуями, потом, задыхаясь, почти захлёбываясь словами, сказал:

— Если уж начинать, так сейчас, непременно сейчас, откладывать

это нельзя, ты так и знай! Собирайся, пойдём! Библиотеки здесь есть, очень мало читают, однако библиотеки-то есть. Мы тебе книг наберём. Начнёшь с Бальзака или с Гюго, не пожалеешь, ты мне поверь.

Она придержала его за рукав:

— Но, милый Федя, ты ещё не здоров.

Он бодро вскочил, ради этого готовый на всё, даже упасть на улице в новом припадке.

— Нет, нет, полно тебе, почти уж здоров, голова немного кружится, но это же всё пустяки! Идём же, идём!

Но едва они вышли из дома, тяжёлая тягучая тугая жара при нахмуренном пасмурном небе, эта сущая казнь для него, так и ударила по возбуждённым до крайности нервам. На висках тотчас выступил и повис крупными каплями пот, подмышки противно намокли, тело размякло, вялые ноги отказывались идти, в душе поднималось новое раздражение, и уже Аня казалась перед ним виновата, особенно же было неприятно идти оттого, что она никак не могла попасть в ногу с ним, так что он боялся заорать на неё. На самом деле он знал преотлично, что она перед ним не виновата ни в чём и что это к нему понемногу возвращалась болезнь, лучше бы дома было сидеть, и он пытался отвлекать себя от её неровной походки, мешавшей ему, сам прилаживал ногу свою, и заговорил о Бальзаке, и только замедленная речь выдавала его и глаза напряжённо уставились перед собой:

— Он первый понял, что нынче деньги для человека, весь ужас их, всю их страшную драму. Ведь без денег нынешний человек обречён умереть, это мы видим и знаем с тобой по себе, дня через три нам уже не на что станет хлеба купить. Однако это-то видят и всё, и кажется многим, что и нечего тут горевать, что, мол, заработал и сыт, ничего. Он же понял, что именно, именно это не всё. Он понял, что в наше-то скользкое время человека и уважают-то по его кошельку, то есть что и вся духовная жизнь свелась на фунты, на франки и на рубли. Уж человеку нынче нужно иметь не только на хлеб, это бы ещё ничего, нынешнему-то человеку нужно столько иметь, чтобы все кругом уважали его, мол, этот достоин, жить умеет, талантлив, умён, ведь ум и талант нынче тоже рассчитан на деньги, я тебе сколько раз говорил. И уж человек нынче бьётся иметь миллион, ну, разумеется, разумеется, необязательно весь миллион, ты, надеюсь, понимаешь меня, а слишком много, чтобы не только на хлеб, чем больше, тем и приятней ему, он и сам уже стал полагать, что раз деньги, стало быть, и ум и талант у него, главное, больше, больше, чем у других, чтобы подняться над ними и поплёвывать вниз, а на такие-то деньги большая подлость нужна, преступление, уж непременно, без подлости, без преступления такие деньги в руки никому не даются, шалишь, это всё сказки, что вот, мол, честнейший был человек, да вдруг миллион, это ложь, а от подлости, от преступления ужасно мертвеет душа, надо себе разрешить, нравственный закон-то попрать, уж тут аксиома, и вот чем больше нынче денег у человека, тем больше он нравственно мёртв. Это чудовищно, но это так, это и понял великий Бальзак, потому и велик, тоже идея нашего века. Вот увидишь, сама всё увидишь, недалеко уж.

Однако оказалось значительно дальше, чем он полагал. Они обходили библиотеки одну за другой, но им предлагали одни пустяки. Наконец в одном месте милая девушка подала им первую часть «Бедных родственников». Он был так рад за неё и смеялся, а для себя выбрал Герцена, который, как ему безотчётно вдруг показалось, был слишком в эту минуту нужен ему. В залог с них спросили пять франков.

Затем они пообедали скромно и после обеда оба уселись читать. Аня примостилась в уголочке дивана, поджав ноги, держа небольшой плотный томик у себя на коленях. Фёдор Михайлович пробовал садиться за стол, тоже переходил на диван, бродил по комнате и присаживался с книгой к окну, однако все уловки мало ему помогали, он находился в том мерзейшем состоянии после припадка, в котором никак невозможно сосредоточиться на чём-то одном и долго на одном месте сидеть. Он то хватался за книгу, то за газету, тут же бросал, едва прочитавши абзац, жадно курил, отмахивался от дыма, теребил отраставшую бороду, улыбался, наконец и сказал:

— Ты послушай, что и как, главное, именно как Герцен пишет!

Она заложила палец между страницами,

чтобы не потерять, где читала, а он схватил лист и начал поспешно читать:

— «Иной раз кажется, будто Европа успокоилась, но это только кажется. Она в своих задачах нигде, никогда не доходила до точки, а останавливалась на точке с запятой...»

В глазах его так и вспыхнули искры:

— Точка с запятой! Образ-то, образ какой! Гигантская сила, ясность, глубина и какая усмешка во всём, именно хитренькая такая усмешечка: экие, мол, вы лопухи в этих самых ваших Европах!

Тонкие морщинки собрались в уголках прищуренных глаз, он склонил голову набок, принимаясь снова читать:

— «Парижский трактат — точка с запятой, Виллафранкский мир — точка с запятой, завоевание Германии Пруссией — семиколон. От всех этих недоконченных революций и передряг в крови старой Европы бродит столько волнений, страхов и беспокойств, что она не может заснуть, а ей этого хочется...»

Он опустил руку с листом, переступил с ноги на ногу, точно собрался куда-то бежать, однако остался на месте, громко воскликнув:

— Ещё как хочется-то, как! В Париже так и написано на каждом лице: всем довольны, спим и не думаем ни о чём. Бедных нет, подвалов нет, проституции нет, и нам так хорошо-хорошо, как в раю!

В «Колоколе» шрифт был слишком мелкий, и он поднёс газету поближе к глазам:

— «Лишь только она задремлет, кто-нибудь — добро ещё Наполеон, а то Бисмарк — поднимет такой треск и шум, что она, испуганная, вскакивает и спрашивает: «Где горит и что?» И где бы ни горело и что бы ни горело — погорелая она, кровь течёт её, деньги приплачиваются ею. Пётр Первый как-то оттаскал за волосы невинного арапчонка, думая, что он его разбудил; в Европе не только некому оттаскать виновного, но ещё перед ним все становятся на колени. Оно, впрочем, и лучше, что есть будильники, а то и не такую беду наспал бы себе мир...»

Он засмеялся ласково, дружелюбно:

— Да уже и наспал, ведь уж и наспал мир-то беду, Аня, а?

И вдруг замолчал так же сразу, как начал с ней говорить, точно внезапно вышел из комнаты.

Она тут же развернула Бальзака и продолжала торопливо читать, он же сунул окурок, оказавшийся в левой руке, над пепельницей задумчиво постоял, сорвался с места, пробежал от стены до стены, присел на краешек стула и попытался дальше читать.

Тьма душного вечера тихо густела, и слабые мелкие буковки то представлялись иными, то и вовсе сливались в длинные поперечные линии, так что он досадливо морщился, вскочил наконец, пробежал, торопясь и сердясь, зажёг свечи, подхватил канделябр, перетащил на маленький столик перед диваном и засветил все пять фитилей.

Аня с благодарностью кивнула ему.

Фёдор Михайлович долго стоял перед ней. Любовь к ней нежно грела истомлённую душу, слова Герцена стёрлись из памяти, мысли мелькали и уходили, ничего больше и не надо было ему, как стоять перед ней и смотреть на эту слабую детскую шею, на которой маленьким бугорком обозначилась косточка шейного позвонка, до того милая, славная, что хотелось её целовать.

Размышляя об этом желании, боясь ей помешать, он в рассеянности встал у окна, сам не зная зачем. Пунктиры газовых фонарей расплывчато мерцали во тьме, видимые и невидимые ему.

Внезапно он встрепенулся: ему показалось, что так вот, в полном бездействии, он простоял целый час. Время, невозвратное время понапрасну идёт. Он хотел и должен был приниматься за труд, но никак не мог припомнить того, на чём остановился перед тем, как упал. Он кое-как устремился к столу, неуклюжий и нервный, всё ещё испытывая сильную вялость в ногах, и пустился пересматривать записную тетрадь.

Записная тетрадь ещё пуще сбивала его. Он писал в тетради, ужасно спеша и волнуясь: удачная мысль приводила его в сильный трепет, и он так страшился её потерять, по опыту слишком уж зная, что промедли мгновенье, и эта славная мысль уже никогда, никогда не возвратится к нему, и по этой причине хватал её как попало, дрожа в нетерпении, открывал, то с середины, то с конца, то с начала, и почерк его, в зависимости от степени его возбуждения, то мелкий, то крупный, то даже несколько ровный, то стремительный, то приблизительно ясный, то неразборчивый до того, что разобрать его было нельзя и приходилось угадывать смысл чуть ли не по нескольким знакам, вертелся и прыгал как бешеный, и самые записи шли вперемешку: отдельные мысли, планы статей, сюжеты романов, расходы, слова каких-то героев, цифры долгов, даже даты припадков, с указанием, какой силы случился и в какой четверти находилась луна. Сколько раз давал он себе самое твёрдое и самое последнее слово писать по порядку, как пишут все!

Поделиться с друзьями: