Игра. Достоевский
Шрифт:
Фёдор Михайлович так и вздрогнул: поэму он знал, и поэма, на его вкус, была неплоха, и совсем уж неожиданна под пером старого убеждённого и непримиримого социалиста, вызывая всё те же прежние мысли о поколении начинателей, маленькой горстке мечтавших, грезивших о непременном и, казалось, страшно близком всечеловеческом братстве, к которому сам он когда-то принадлежал, и новая идея вновь не давала покоя, и он превратился весь в слух, но Николай Платонович вдруг замолчал и в тот день уже ничего не сказал, даже ушёл от него, позабыв попрощаться.
В другой раз, когда разговор шёл о возможной европейской войне, зачинательницей которой непременно станет Германия, вдруг что-то припомнил, улыбнулся своей странной, едва приметной улыбкой, тонувшей в бороде и в усах, и с глубоким презрением произнёс:
ВИ уж как он ни кипятился после баденской стычки с Тургеневым, ему стало не по себе, однако же тотчас сам собой вспыхнул образ расслабленного, дряхлого, может быть, шамкающего писателя, который следовало бы вставить в роман, и хотя образ тут же погас, но след его, он почувствовал это, остался, не мог не остаться, Огарёв сам этот образ постоянно напоминал, а однажды, так же внезапно, пожаловался:
— Может быть, я уже в том возрасте, когда жить остаётся недолго и дела так много, что приходится сбирать наскоро и напрягать все силы свои, чтобы успеть хоть что-нибудь сделать для общего дела.
Мысль о деле, мысль о необходимости что-нибудь сделать для общего дела, о необходимости вмешиваться во всё, казалось, постоянно обжигала его, о деле, в особенности о деле, которое двинет историю, Огарёв говорил слишком часто, и было странно слышать спокойный тихий голос этого апатичного, вялого человека, который славился своей изумительной, можно сказать, фантастической непрактичностью:
— История нейдёт ни по плану Боссюэта, ни по плану Гегеля [57] . Если бы человечество развивалось по предназначенному ей плану, нам можно бы было скрестить руки в приятной праздности: что ни делай, всё идёт как по писаному. Однако в действительности история на каждом шагу представляет нам отсутствие плана, происшествия могут случаться, могут и не случаться, смотря по тому, какие для чего данные есть. Такое или иное общественное условие, явление такого-то или иного лица меняет все факты, меняет всю жизнь. От того именно, что вещи могут быть и не быть, всякий порядочный человек страстно принимает участие в деле общественном и по мере сил старается, чтобы вышло то, что он считает полезным, нравственным, справедливым. От этого бывает так больно, когда что-то идёт навыворот. От этого, при известных данных, когда государство ждёт какой-то новой будущности, когда люди ждут преобразования, так мучительно хотелось бы появления человека такого, какого мы встречаем великим деятелем в прежние века, но при подобных же условиях, то есть потребности и необходимости государственных перемен. Пусть условия нашего века иные, однако хотелось бы, чтобы в эти новые условия опять вошла могучая личность с ясным умом и неуклонным преследованием своей цели, опять Петра Великого хотелось бы для России.
57
История нейдёт ни по плану Боссюэта, ни по плану Гегеля. — Боссюэт Жан Бенинь (1627—1704) — французский епископ, в своих сочинениях рассматривал историю как осуществление воли Провидения, отстаивая божественное происхождение монархии. Гегель Георг (1770—1831) — немецкий философ-идеалист, определял историю как «прогресс духа в сознании свободы, последовательно реализуемый через отдельных народов».
Замолчал, потом словно бы нехотя сообщил, что «Преступление и наказание» начал читать, протянул ему руку, но не пожал, а только подержал его руку в своей, повернулся и зашагал по дороге, ведущей к загородному дому, который снимал, хотя можно было доехать омнибусом, а дня через два продолжал вдруг о том же:
— Я не знаю, какой будет ход русской и всемирной истории, да едва ли больше моего кто и знает. Будет ли это постепенность, которая приведёт к политической организации на экономическом основании через пять тысяч лет, или революции за революцией, которые обработают это дело лет в двести, ничего из этого мы не знаем. Я знаю одно, что со стороны постепенности я стать не могу, потому что эта постепенность могла бы быть в самом деле чем-нибудь, если бы она явилась в форме математического расчёта, в форме вычисления ежегодного приращения некоторых развитий, положим даже, порядком геометрической прогрессии, которое должно дать через столько-то лет такой-то результат. Но мы по такой методе ещё не умеем рассматривать даже историю прошедшего, и уже истории будущего и коснуться не можем. Поэтому вся точка зрения постепенности приводит нас только к абсурду. Есть постепенность или нет её, это всё равно, но во всей истории прошедшего революция оказывается постоянным явлением, так что можно на целую историю
взглянуть как на ряд неудавшихся революций, следовательно, заключение тут одно, что это явление имеет свою обязательную причину в жизни. И действительно, мы видим, что революция обычно выражает собой не то, чтобы люди знали, куда они идут, это так же невозможно, как какое бы то ни было предсказание, но люди положительно знают, откуда уходят, и сознают, что обстоятельства сложились так, что уход становится необходимым. Это-то уход от прежнего, от существующего в иное отношение и есть революция. Укорять её тем, что она не удалась, нельзя, тут слишком много факторов по плюсу и по минусу, чтобы сразу составить формулу верно.— Стало быть, у вас, по крайней мере, никакой формулы нет?
— Именно, никакой.
— И тем не менее вы приветствуете террор, даже не зная, что из кровопролития выйдет потом?
— Именно так, потому что ждать осуществления теории, ничего не делая и ничем не рискуя, тем больше нельзя, чем самая теория, если она не осуждена остаться в форме фантазии, может только явиться, когда уход от прежнего совершился, то есть когда революция совершилась, и обстоятельства требуют постановки новых отношений между людьми, на новом же основании, однако на этот раз возможных уже не в форме фантазии, а в форме результата совершившихся обстоятельств.
— Кровь больно у вас дешева, и нальёте вы её куда больше, чем стоит вся ваша полученная выгода, если ещё выгода будет.
— Обновление общества стоит того.
— Всякое общество может вместить только ту степень прогресса, до которой оно доразвилось и начало уже понимать. К чему же хватать дальше, с неба-то звёзды? Этим можно всё погубить, потому что можно всех испугать. Вся эта кровь на ваши же головы и обрушится.
— Вопросы слишком созрели, вы хоть с этим согласны?
— Согласен, вопросы созрели, вопросы готовы, однако же общество наше отнюдь не готово их разрешить, все разъединены, нет и помину о братстве и братской любви.
— Надоело мне это братство, в христианском мире уж никак не осуществимо оно. Мы начнём с переустройства поземельных владений, которое гнездится в русском понятии.
— Куда ж торопиться-то, если не теплится даже мысли о братской любви.
— Вам бы с Александром Ивановичем повидаться, вы бы сошлись, непременно сошлись, он тоже требует выжидания, и выжидания в том, чтобы осуществить идеал, я же требую результата совершаемых нами движений.
— Вы до того не уважаете человека?
— Да нынешнего-то человека, помилуйте, за что уважать?
Он уж и оторваться не мог и о работе забыл, до того жаждал понять и эту идею пролитой крови, прежде времени, безо всякого смысла, выгод которой нельзя рассчитать, хотя у них всюду расчёт и расчёт, и в особенности жаждал понять, как человек выживает такого рода идею, какие причины, как же это он с такой-то идеей живёт, да ещё, это видно, преспокойно живёт, главное, при самом тонком развитии откуда берётся мечтательность самая отвлечённая, отвлечённость понятий во всём, отвлечённость в постановке самых жгучих социальных проблем, а отсюда, скорее всего, и жестокость чрезвычайная к людям, несправедливость, односторонность, злобность, даже до мщения, можно подозревать, и уже тут открывался в какую-то безграничную даль ещё один новый роман, который непременно и как можно скорее нужно было писать, и он уже сбивался со счета, сколько теперь романов гнездилось в его голове, и все эти романы в воображении представлялись замечательно как хороши, и каждый нужно бы было без промедленья и непременно завтра писать, и невозможно было решить, за который браться сейчас, и соблазняла лукавая, однако же сильная, почти и неоспоримая, мысль, не вместить ли все эти идеи в один, но зато уж наверняка в грандиозный роман.
А время летело, дни мелькали один за другим, не оставляя никакого следа, он спохватывался, принуждал себя тотчас засесть за работу, всё за ту же статью о Белинском, которая решительно не желала даваться ему, так что часа через два голова оказывалась словно бы не на месте, он тосковал и боялся, как бы не случился новый припадок или, похуже ещё, не прикончил бы на месте удар.
Он как-то не выдержал и вслух произнёс:
— Верно, не миновать мне сумасшедшего дома.
Аня всплеснула руками:
— Что ты, Федя, не может этого быть!
— Отчего же не может?
— Это несчастье слишком было бы тяжело. Бог нас от него сохранит.
— Может быть, именно так, Бог сохранит, однако ж если случится, не оставляй меня здесь, в Россию свези. Я здешних русских не понимаю, живут семьями, воспитывают детей, последние поскрёбки прожив, ещё думают нас же учить, а не у нас учиться. Да здесь от всего отстанешь и после этого надо целый год привыкать, чтобы попасть в тон и в лад. Писателю же особенно невозможно здесь заживаться. Для писателя первое дело действительность, ну а здесь действительность-то швейцарская, так что я здесь не только что жить, а и с ума сходить не хочу.