Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:

Кое-что из сказанного даже было правдой; и все же главная причина отказа заключалась в другом: просто Нойбауэру хотелось побыть одному. Там, наверху, у него была, как он выражался, своя личная жизнь. Газеты, коньяк, а иногда и женщина, которая весила на тридцать кило меньше Сельмы и слушала его, когда он говорил, и восхищалась его умом и им самим как мужчиной и галантным кавалером. Вполне невинное удовольствие, крайне необходимое для разрядки, когда ведешь такую лютую борьбу за существование.

— Пусть говорят что угодно! — не унималась Сельма. — Ты же обязан заботиться о семье!

— Поговорим об этом после. Сейчас мне пора в дом

партии. Посмотрим, что там решат. Возможно, уже предпринимаются меры для эвакуации людей в деревни. Во всяком случае, тех, кто остался без крова. Но может, удастся и вас…

— Никаких «может»! Если ты оставишь меня в городе, я выбегу на улицу и всем, всем буду кричать, что…

Фрея принесла пиво. Не холодное. Нойбауэр отхлебнул, но сдержался и встал.

— Да или нет? — грозно спросила Сельма.

— Я еще вернусь. Тогда и обсудим. Сперва я должен знать, какие приняты решения.

— Да или нет?

Нойбауэр увидел, как его дочь за спиной матери яростно кивает и подает знаки: мол, пока что лучше согласиться.

— Ну хорошо, да, — выдавил он с досадой.

Сельма Нойбауэр раскрыла рот. Напряжение и страх выходили из нее почти со свистом, как газ из баллона. Она рухнула ничком на софу — из того же гарнитура XVIII столетия. В мгновение ока эта женщина превратилась в рыхлую груду мяса, которую сотрясали рыдания и всхлипы:

— Не хочу подыхать… Не хочу… Среди всей нашей роскоши… Так рано!

Прямо над ее растрепанными волосами с гобеленовой обивки XVIII века весело и безразлично глядели в никуда пастухи и пастушки, сияя своими насмешливыми улыбками.

Нойбауэр смотрел на жену с отвращением. Ей легко: хочешь — кричи, хочешь — плачь. И никто не спросит, каково у него на душе. Он все должен сносить молча. Быть надежной опорой, как скала в бушующем океане. Сто тридцать тысяч! А она даже и не спросит.

— Следи за ней хорошенько, — бросил он Фрее и вышел в сад.

* * *

В саду за домом он увидел двоих русских пленных. Они все еще работали, хотя уже стемнело. Несколько дней назад он, Нойбауэр, так распорядился. Надо было побыстрее перекопать солидный участок. Он хотел посадить там тюльпаны и несколько грядок петрушки, майорана, базилика и другой травки. Он обожает зелень — и в салатах, и в подливе. Да, это было всего несколько дней назад. А казалось, вечность прошла. Теперь впору сажать сгоревшие сигары. Расплавленный свинец из типографии.

Пленные, едва завидев приближающегося Нойбауэра, дружно налегли на лопаты.

— На что вы тут глазеете? — спросил он грозно.

Долго сдерживаемая ярость рвалась наружу.

Старший из пленных ответил по-русски.

— А я говорю, глазеете! Ты еще и глазеешь, большевистская свинья! И притом нагло! Небось радуешься, что гибнет кровное добро честных граждан, а?

Русский ничего не ответил.

— Ну, живо за работу, скоты ленивые!

Русские его не понимали. Только таращились, пытаясь угадать, чего он хочет. Нойбауэр примерился, как следует, и заехал одному из пленных сапогом в живот. Тот упал. Но тут же медленно поднялся. Он разогнулся, опираясь на лопату, а потом вдруг лопата оказалась у него в руках. В глазах его, в руках, сжавших лопату, Нойбауэру почудилось что-то нехорошее. Страх ножом полоснул внутри, и Нойбауэр выхватил револьвер.

— Ах ты гад! Еще сопротивляться вздумал!

Рукоятью револьвера он врезал пленному промеж глаз. Тот снова упал

и теперь уже не думал подниматься. Нойбауэр тяжело дышал.

— А мог бы и пристрелить, — пропыхтел он, отдуваясь. — Еще сопротивляется! За лопату, понимаешь, хватается, тварь, замахивается еще! Стрелять на месте! Все мой добрый характер, больше ничего. Другой давно бы пристрелил. — Он глянул на охранника, застывшего поодаль навытяжку. — Другой бы давно пристрелил. Вы ведь видели, как он хотел замахнуться лопатой?

— Так точно, господин оберштурмбанфюрер!

— Ну ладно. Живо, плесните-ка ему холодной воды на голову.

Нойбауэр взглянул на второго русского. Тот копал, низко склоняясь над лопатой. Лицо его ничего не выражало. На соседнем участке, как очумелая, заходилась лаем собака. Там трепыхалось на ветру белье. Нойбауэр почувствовал, как пересохло все во рту. Он вышел из сада. «Что это? — думал он. — Неужто страх? Да не боюсь я вроде. Уж я-то нет. И уж не какого-то жалкого русского. Тогда чего же? Что со мной? Да ничего со мной не происходит! Просто добрый слишком, вот и все. Вебер этого типа прикончил бы, притом не сразу, а медленно. Диц — тот пристрелил бы его на месте. А я нет. Слишком чувствительный, это мой недостаток. Чувствительность во всем мне мешает. И с Сельмой тоже».

Машина ждала у ворот. Нойбауэр подтянулся.

— К новому дому партии, Альфред. Проезд туда есть?

— Только если вокруг города, в объезд.

— Хорошо. Давай в объезд.

Машина вывернула на улицу. Тут Нойбауэр увидел лицо своего шофера.

— Что-нибудь случилось, Альфред?

— Мать у меня погибла.

Нойбауэр беспокойно заерзал на сиденье. Только этого не хватало. Сперва сто тридцать тысяч, потом истерика с Сельмой, а теперь он же еще кого-то и утешай.

— Я соболезную, Альфред, — сказал он отрывисто, по-военному, лишь бы поскорее отделаться. — Свиньи! Убийцы женщин и детей.

— Мы их тоже бомбили. — Альфред неотрывно смотрел на дорогу. — И первыми начали. Я сам летал. На Варшаву, Роттердам, Ковентри. Это уж потом меня ранило, ну и демобилизовали.

Нойбауэр, не веря своим ушам, воззрился на шофера. Да что это такое творится сегодня? Сперва Сельма, теперь вот водитель! Неужто и впрямь больше никто не боится?

— Это — совсем другое дело, Альфред, — сказал он. — Совсем другое. То была стратегическая необходимость. А тут самое настоящее убийство.

Альфред ничего не ответил. Он думал о своей матери, думал о Варшаве, Роттердаме и Ковентри, думал о немецком маршале авиации, этом жирном борове, и яростно бросил машину в поворот.

— Нельзя так думать, Альфред. Такие мысли — это уже почти государственная измена! Конечно, в свете вашей утраты это еще как-то можно понять, но вообще-то такое запрещено. Будем считать, я этого не слышал. Приказ есть приказ, для нашей совести этого вполне достаточно. Раскаяние — вообще не в немецком характере. А излишние умствования тем более. Фюрер знает, что делает. А наше дело выполнять, и точка. А за эти зверства фюрер им еще отплатит! Вдвойне и втройне! Нашим секретным оружием! Мы их еще уложим! Мы и сейчас уже держим всю Англию день и ночь под непрерывным обстрелом нашими снарядами «Фау-1». А уж новыми изобретениями, которые у нас в работе, мы весь их остров обратим в пепел. В решающий момент! И Америку в придачу! Они за все заплатят! Вдвойне и втройне! Вдвойне и втройне! — повторил он, как-то сразу успокоившись и даже сам почти поверив всему, что наговорил.

Поделиться с друзьями: