Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Искусство как вид знания. Избранные труды по философии культуры
Шрифт:

разом, мы не видим возражения против проводимого нами различения морфологии и синтаксиса.

Возможность такого различения подтверждается, наконец, и разделением задач морфологии: словоизменение и словообразование. Синтаксис, — оставляя вопрос о генезисе в стороне, - пользуется словообразованием, но не изучает его. Это видно из того, что всякое словообразование есть суждение. Как всякое суждение, свой смысл оно приобретает из контекста. Но смысловые категории, конституирующие этот контекст, суть категории морфологические. Это - образования новых имен, - независимо от их реального смысла, — примет. Так, «учить - учитель», «любить - любитель», «водитель» и т.д., т.е. «учить — глагол, учитель - имя существительное» и т.д. Синтаксис, в своем плане, говорит: слово-вешь «учитель» есть подлежащее (ens subiectum) в предложении: «учитель спит», «спит» — сказуемое. Реальный контекст пользуется синтаксическим словом-вещью как знаком для разнообразных смыслов: учитель обязан быть аккуратным», «учитель не может быть превзойден учеником», «учитель Александра Великого...», «учитель танцев у нас был француз» и тд., и т.п. Из этого сравнения ясно видна вышехарактеризованная «бессмысленность» морфем, их лишь «номинативное» значение75 (роль) в

языке и принципиальное их в этом отличие от синтаксических форм. Но, так как, с

75 Если под термином значение слова мы понимаем реальный смысл слова, улавливаемый нами из контекста речи об определенном порядке, определенной сфере вещей, то не следует злоупотреблять этим термином. «Значение» значит у нас также: «важность» («это для меня имеет значение»), «роль» («его значение в этом деле второстепенно»), «ценность» («значение этой работы преувеличено»), «действительность», как «значимость» (в смысле нем. Gultigkeit - «эта бумага потеряла свое значение»), «равнозначность» («профессиональный билет имеет значение удостоверения личности»), «сила» («это не имеет юридического значения»), и, вероятно, много других, не говоря уже о многозначности слов, производных от слова «значение». Нельзя быть уверенным даже, что все эти «значения» - семасиологически однородны и не являются в отдельных случаях простыми омонимами. Какое же научное «значение» имеет, когда защитники «научности» строят целые рассуждения на базисе такой разительной эк-вивокадии. «Слово, - учат нас, — по значению не едино. Можно было бы ожидать разъяснения многотрудной проблемы «единого» и «многих» смыслов слова. В действительности, автору этого афоризма нужно было различить грамматику от семасиологии через различение «принадлежностей» слова «материальных» и «формальных», каковые «принадлежности» устанавливаются как соответствия значениям формальному и материальному (Пешковский А.М. Ор. cit. С. 8 сл.
– Пешковский видит «смысловую разницу также между «смотрю» и «смотришь» (Ib. С. 140), имея, по-видимому, в виду разницу лиц). Слово может иметь много значений, смыслов, но только «материальных» (реальных), «значение» формальное (слова или его части, как морфемы) есть не смысл-значение, а служебная в речи роль - приметы, имени (без значения!), клички. Высказывание вроде того, что из двух значений, двух «принадлежностей» слова «вода» (вод-, — а), - причем одно значение есть «прозрачная жидкость без цвета и запаха» (т.е. реальный смысл), а другое - «предметность, единичность, безотносительность»

другой стороны, между словообразованием и словоизменением тако-вОГо различия нет, и словоизменение изучается той же морфологией, том же порядке суждений, то нужно думать, лишь подавляющее влияние практики живого языка, дающего нам словоизменения неизбежно оформленными синтаксически, затрудняет принципиальное различение форм морфологических и синтаксических.

В целом, таким образом, нельзя отрицать, что между морфологией и синтаксисом существует изначальное, принципиальное интенцио-нальное различие. И тем не менее, при всем этом, остается верным, что синтаксические формы, как формы живой речи, формы слова в его конкретном функционировании (подобно формам физиологически функционирующих органов в сравнении с формами анатомическими) как бы покрывают собою формы морфологические. Не что иное, как закон синтаксических образований и построений, конструкций, вызывает к жизнедеятельности формы, накопленные языком в его развитии, учитываемые и классифицируемые морфологией, как тот инвентарь языка, из которого подбирается реквизит к определенному ряду языковых выступлений. Это «покрытие» одних форм другими не нужно мыслить как основание для полного сведения одних форм к другим в порядке логического или объяснительного включения одних в другие. Только предвзятые, и притом научно неоправданные, мнимо-психологические предпосылки создают иллюзию такой возможности. Стоит вдуматься в предлагаемое Фортунатовым противопоставление форм, относящихся к отдельному предмету мысли, и форм, определяемых отношением одного предмета мысли к другому в предложении, чтобы понять действительное отношение тех и других форм. «Представления» не суть элементы, к которым может быть сведено «суждение», или на которое «суждение» может быть разложено, как о том мечтали, например, ассоциационисты и вообще психологи до доказательства принципиальной самостоятельности как представлений, так и суждений. Действительное отношение представлений и суждений, равно как и предметов и их «отношений», «обстоятельств», «положения вещей», «объектива», есть отношение фундирования. Это научное требование должно быть применено и к раскрытию взаимного отношения морфологических и синтаксических форм. Первые в своей существенно номинативной функции составляют фундирующее основание для форм синтаксических, существенно конструктивных и

т е. именуемые, отмечаемые, запечатлеваемые знаком онтические признаки предме-ТаК - получается единое значение этого «отдельного слова» (т.е. лектон), - такое высказывание явно играет тремя разными смыслами единого словечка «значение». Мы л°стигнсм большего, если будем не смешивать, а тщательно различать «значения» знаков морфологических и собственно семасиологических, смысловых.

сигнификативных. И это - независимо от различения морфем корневых и приставочных, принципиальное различие которых сглаживается не только генетическою гипотезою, но и лежащим в ее основе сознанием одинаковости их номинативной функции.

Поэтому было бы крайним сужением пределов взаимоотношения морфологических и синтаксических форм пытаться свести их всё к тому же многострадальному отношению формы и содержания. Может быть, более продуктивным было бы признать само отношение и «единство» этих «практических» форм «материей» чисто логических (внутренних) форм, как форм для слова конститутивных. Так можно было бы прийти к наглядной схеме, помещающей в центре живую синтаксическую (и стилистическую) данность слова, как данность конкретного «обстоятельства», составляющую первофеномен лингвистики, а по краям -один термин уводит нас, через логическое, к пределу предметного содержания (смысла), а другой, через морфологию, к пределу чувственно-материального (фонетического) воплощения эмпирического языка.

Как изучение простого отношения предполагает анализ его терминов, так изучение сложной системы отношений требует анализа не только всех терминов, входящих в систему, в их, так сказать, потенциальном заряде, но и во всех возможных, актуально

в самой системе данных, взаимоотношениях между терминами, независимо от их конститутивного (для системы) или только производного (в ней) значения. Но сосредоточивая внимание на логических формах, как чистых и внутренних, по отношению к «практическим» внешним, с одной стороны, и вещно-предметным, оптическим, с другой стороны, мы можем воспользоваться материально-объективным запечатлением всей системы отношений, скажем, налево от центра (синтаксические формы), как знаком всей системы направо от того же центра, рассматривая всю систему в ее логической заключенности. Таким образом, в целях эвристики, мы все же упрощаем проблему, сознавая, однако, необходимость, по мере надобности возвращаться для углубления и уточнения анализа к полноте отношений в системе.

Пользуясь таким методологическим приемом, можно было бы, например, мыслить некоторую идеальную морфологию, как систему морфем, составляющих систему «номиналов», - первичных и возникших в порядке словообразования, — для всех возможных предметов, включая в последние и все возможные «отношения», — что можно было бы изложить и в порядке «лексикона», включающего в себя не только все «части речи», «знаки препинания» и т.п., но и имена всех частей «отдельного слова» — корней, основ, аффиксов и т.д. Для передачи чисто смысловых (логических) отношений этого было бы достаточно, и мы могли бы говорить даже об эстетическом достоинстве («изя

шестве» формул) соответствующей «речи». Так, примерно, дело обстоит в математической символике или в логистической, где имеются особые знаки «предметов», «отношений», «действий», «функций» и т.д. Без особого синтаксиса здесь, как будто, можно было бы обойтись, -по крайней мере, можно было бы условиться в этом, - хотя бы уже по тому одному, что такая морфология и была бы синтаксисом, так как включала бы в себя не только знаки вещных и смысловых отношений, но также отношений порядка слов, управления и т.п. В этом направлении можно было бы идти и дальше, и вместо «морфологических» форм говорить просто о системах фонем или графем или других чувственных (иерографических, пиктографических) знаков. Применение их для простого указания или номинации мыслимых предметов было бы достаточно для создания языка логики, хотя и весьма, может быть, педантического. Но такой «язык» явно был бы недостаточен для речи прагматической или поэтической, экспрессивной вообще. Поэтому если мы говорим об особого рода формах, составляющих применение звуковых форм к предметному содержанию, то такое применение приходится мыслить в идее двояким; это есть непосредственное применение, в указанном направлении, звуковых комплексов, облеченных в морфологические формы (или просто классифицированные по каким-либо принципам фонетические формы), или это есть применение этих же форм, опосредствованное конструктивными и экспрессивными формами синтаксиса. Два эти применения суть два типа действительных языковых форм, которые должны быть выделены в два особых предмета научного внимания. Если эти формы, как не данные чувственно, а лишь подразумеваемые и мыслимые, называть формами внутренними, то их место в системе языковых форм преднамечается с достаточною четкостью. Эти формы обоих типов не суть звуковые формы, а лишь их «применение», и тем более они не суть «естественные», «запредельные» для языка звуки, которые, как бы они ни были «естественно» оформлены, для языка остаются «чистою» чувственною «материей». Они не суть и сами предметные формы, к обозначению которых, вместе с их содержанием, призываются в звуке запечатленные языковые формы, ибо и чистые предметные формы - запредельны для языка, и вместе со своим содержанием составляют для него чисто мыслимую материю или кладезь смысла.

Эти заключения о месте внутренних форм, мне кажется, могут быть согласованы с идеей Гумбольдта о внутренней форме, даже если толковать ее собственный смысл, разойдясь с Гумбольдтом в каждой букве. Правильнее поэтому, может быть, представлять их как простое развитие замысла Гумбольдта, поскольку его можно освободить от проникающих его противоречий и недосказанностей, соблюдая, одна

ко, верность основному определению языка, как социальной вещи (аргон) и культурно-социального акта (энергейа). Проследив возможные, и действительно имевшие место, смешения внутренних форм с другими языковыми формами, и вскрыв их правильное соотношение, мы можем глубже проникнуть в идею Гумбольдта и вместе с тем показать возможность такого ее развития и филиации, которые делают из внутренней формы понятие, фундаментальное для всякого изучения слова.

Гумбольдтовское определение внутренней формы как применения внешней звуковой формы к обозначению предметов и связи мыслей, в обращенном виде может дать положение, которое кажется априорно очевидным. А именно: раз мы утверждаем существование внутренней формы, мы тем самым признаем, что она тем или иным способом проявляет себя, обнаруживает себя, хотя бы в самом бедном и ограниченном своем чувственно-эмпирическом осуществлении. Отсюда делается вывод: «Мы никогда не можем допустить внутренней языковой формы там, где ей не соответствует никакой фонетической формы;---»76. Как общее положение, этот вывод верен, он,

в сущности, воспроизводит определение самой внутренней формы, как отношения внешней чувственной и предметно-смысловой. Но этот вывод влечет за собою величайшие недоразумения и ошибки, лишь только его начинают толковать дистрибутивно, в том смысле, что каждая внутренняя форма имеет свое особое фонетическое запечатление или, обратно, что наличная совокупность фонетических форм определяет собою возможное разнообразие внутренних форм. Последнее утверждение должно было бы прямо вести к отрицанию понятия внутренней формы и вообще даже к отожествлению всех словесных форм. Но если бы такая дистрибутивность существовала, было бы необъяснимо не только многообразие способов выражения одного и того же логического («идеально-мыслимого») отношения в разных языках, но даже возможность того разнообразия, которое существует в каждом эмпирическом, нам известном, языке. Внутренняя форма находит себе «выражение», но не имеет своей постоянной «внешности». Это может быть звук, но может быть и его прекращение или временное отсутствие, может быть лишь качество или сила звука, может быть готовая морфологическая форма, может быть простой порядок таких форм, и притом не только закономерно-постоянный, но и творчески индивидуальный, меняющийся. Как в восприятии природной вещи, мы узнаем ее по одному из многих перцептивных признаков ее, по сочетанию их, по отсутствию того или иного признака или состояния, а, узнав вещь, знаем и презентируемый ею предмет, так и в слове: по одному

Поделиться с друзьями: