Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

У него не было ни фамильной родинки на щеке, ни характерного шрама поперек лица, который говорил бы без слов о его причастности к гражданской бойне, ни тика, ни особой походки, с каким-нибудь показательным вывертом; голос у него был вполне заурядный, костюм — тоже (а не перелицованный, не с продранными локтями), и небрежным жестом он не извлекал из кармана портсигар, чтобы закурить (портсигара у него вообще не было) <…> [825] .

* * *

825

Алферов А.Рождение героя (отрывок из романа) // Круг. <1937>. Книга вторая. С. 93. Ср. характерный для этой поэтики перечень рыночной снеди, мимо которой шествует герой в том же рассказе (С. 94).

В советской литературе 20–30-х годов идея протоколирования «человека» и «действительности» не только повлияла на формирование образа нового героя, но и легла в основу различных форм «документального» повествования [826] . Об этом свидетельствовала, например, и корректировка известных нам метафор, где слово «действительность» стало заменяться словом «история»: «протокол истории», «кусок истории», «материалы для истории» [827] . Идеи «конца литературы», скрытые в этих метафорах, были актуальны как для советских, так и эмигрантских авторов и воплощались в разного рода текстах. Достаточно ярко они были представлены и в романе с ключом, который в контексте расцвета документальных жанров как бы наделялся статусом «последнего романа», из которого (по определению) были устранены литературные персонажи, а действующими лицами становились «живые» люди:

826

См., например, следующие работы: Чудакова М.Судьба «самоотчета-исповеди» в литературе советского времени (1920-е — конец 1930-х годов) // Чудакова М. О. Литература советского прошлого. М., 2001. С. 393–420; Wolfson В.Escape from literature: constructing the Soviet self in Olesha’s Diary of the 1930s // The Russian Review. October. 2004. P. 609–620.

827

Именно так описывает рецензент роман Фурманова «Чапаев»: «Это — кусок истории, логикой самих фактов, а не усилиями писателя превращенный в возвышенную трагедию» ( Коган П. С.Дмитрий Фурманов //

Печать и революция. 1926. № 3. С. 77). Показательно в этом смысле и название рецензии Н. Чужака на сборник материалов «Михаил Лакин» (1928) — «Живой человек истории», вошедшей позднее в сб. «Литература факта» (М., 1929. С. 233–243).

На другой же день, — рассказывал позднее В. Каверин историю создания своего известного романа, — я принялся писать роман «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове». По-видимому, только молодость способна на такие решения и только в молодости можно с такой откровенностью ходить с записной книжкой по пятам своего будущего персонажа. Он смеялся надо мной: «Утилизационный завод имени Каверина», — я записывал и это.<…> Мне вспомнилась эта история потому, что это был мой первый «набросок с натуры» и работа над ним впервые заставила меня увидеть еще вдалеке смутные очертания реалистической прозы. Живой, «видимый невооруженным глазом» герой не мог существовать в безвоздушном условно литературном мире [828] .

828

Каверин В.Поиски и решения // Новый мир. 1954. № 11. С. 188. О прототипах романа см., например: Каверин В.Писатели о себе // На литературном посту. 1927. Сентябрь. № 17–18. С. 109; Б.п.Хроника. Литературная жизнь // На литературном посту. Октябрь. 1927. № 22–23. С. 153; Каверин В.Письменный стол. Воспоминания и размышления. М., 1985. С. 179–180; а также: Чудакова М., Тоддес Е.Прототипы одного романа // Альманах библиофила. 1981. Вып. 10. С. 173–190; Иванов В. В.Жанры исторического повествования и место романа с ключом в русской советской прозе 1920–1930-х годов // Иванов В. В. Избранные труды по семиотике и истории культуры. М., 2000. Т. II. С. 604–607.

В общем потоке рефлексии о «писательстве» и «литературе», характерной для этого времени, возникает важная тема «мемуара». «Русская литература, — писал Б. Эйхенбаум, — превратилась в сплошной мемуар и памфлет. Героем стал сам литератор. Это не ново, но симптоматично» [829] . Роман с ключом в жанровом отношении, как отмечала и современная критика, и позднейшие исследователи, также приближался к границе с мемуарами, потому естественно, что среди его героев важное место заняли персонажи воспоминаний уходящей эпохи и отчетливо выразился мотив «лишних людей» («живых трупов» и «мертвых душ») [830] , сопоставимых с образами «ненужных людей» литературы эмиграции. В этом контексте прослеживаются метаморфозы мнемонических образов. Мотивы «памяти» и «смерти» здесь утратили свой прежний антагонизм и перешли в общий, синонимический, ряд. Письмо, а точнее, мемуарное письмо сравнивалось с эксгумацией: «Самая попытка их „эксгумации“ производит впечатление даже некоторой неожиданности <…>: ведь эти „мертвые души“ (Мережковский, Гиппиус, Ремизов и др.) в некотором смысле еще живы<…>» [831] . Образы «коллекционера» и «антиквара», как разновидности образа «историка», специалиста по хранению памяти, видоизменяются в макаберные фигуры составителя некрологов, гробовщика или «трупных дел мастера»:

829

Эйхенбаум Б.Мой временник. Л., 1929. С. 125. Романы о писателях, действительно, широко вошли в моду. Кроме хорошо известных текстов К. Вагинова, О. Форш, В. Каверина, А. Мариенгофа, Р. Ивнева можно упомянуть рассказ Э. Багрицкого «Бездельник Эдуард», произведения Н. Никандрова (рецензию на его повесть «Знакомые и незнакомые» см.: На литературном посту. 1927. Март. № 5–6; а также на роман «Путь к женщине» в июльском 13-м номере) и др. В замыслы Д. Фурманова входило написать роман «Писатели», также на прототипической основе. Опубликованные в журнале «На литературном посту» наброски к роману предварялись следующим комментарием: «Редакция „Налит, посту“ не сочла целесообразным полностью обозначить имена писателей и критиков, характеристики которых с полным обозначением имен записал Фурманов на своих черновиках, редакция заменила все имена отдельными буквами» (На литературном посту. 1928. № 8. С. 18).

830

Ср.: «Перед нами роман о маленьких людях, утративших смысл существования, о лишних людях, выбитых из колеи» ( Иванов Ф.[Рец.] В. Каверин. Скандалист, или Вечера на Васильевском острове // Май. 1929. С. 247).

831

Десницкий В.Ворон //Ленинградская правда. 1934. 27 июля. О романах с ключом О. Форш и их прототипах см.: Иванов В. В.Соотношение исторической прозы и документального романа с ключом: Сумасшедший корабльОльги Форш и ее Современники// Russian Literature. 1999. Vol. XLV. P. 401–414.

Теперь нет Петербурга. Есть Ленинград; но Ленинград нас не касается — автор по профессии гробовщик, а не колыбельных дел мастер. Покажешь ему гробик — сейчас постукает и узнает, из какого материала сделан, как давно, каким мастером, и даже родителей покойника припомнит. <…> И любит он своих покойников, и ходит за ними еще при жизни, и ручки им жмет, и заговаривает, и исподволь доски заготовляет, гвоздики закупает, кружев по случаю достает [832] .

832

Вагинов К.Козлиная песнь. М., 1989. С. 20. Этот пассаж был замечен рецензентом: «Вернее было бы назвать роман „Любовь к покойникам“. <…> Хозяин морга — Вагинов — влюблен в своих дурнопахнущих клиентов» ( Гельфанд М.[Рец.] Константин Вагинов. Козлиная песнь: Роман. 1928 // Правда. 1928. 21 октября. № 246. С. 6). Позднее эта оценка была перенесена на другого героя Вагинова: «Свистонов — писатель, „уважающий“ покойников, как уважает их автор предисловия к „Козлиной песне“. Свистонов — трупных дел мастер; его „творчество“ убивает живых людей; перенесенные на страницы свистоновской повести люди становятся трупами и в жизни и в литературе» ( Гельфанд М.Журнальное обозрение // Печать и революция. 1929. Кн. 8. С. 70–71). Ср. также слова Мэтра, персонажа романа О. Форш «Ворон»: «Мы же умершие,мы свидетельствуем, шепча на ухо пирующим на наших поминках, что смерти нет»( Форш О.Ворон. Л., 1934. С. 91; слова Мэтра практически дословно повторяют слова из статьи Вяч. Иванова «Мысли о символизме», 1912; Иванов В.Собр. соч. Брюссель, 1974. Т. II. С. 610, указано Г. В. Обатниным).

Один из персонажей упоминаемого романа Каверина «Скандалист…», студент Леман, исполняет роль могильщика, составляя некрологи будущих «известных» покойников, что, возможно, содержало намек и на распространившуюся моду писания мемуаров о живых людях [833] . Соответственно преобразовались здесь и метафоры жанра, такие, например, как «галерея фотографических карточек» или «сады Плюшкина», деформируясь в пародийные образы «галереи покойников»: «Автор <…> галерею этих живых покойников показывает любовно в романе» [834] . «Гробовщик» и «труп» были «масками» эпохи, которая в очередной раз перерабатывала идеи «конца литературы», что тоже стало темой для беллетристики.

833

Показательно и то, как меняется, по сравнению с предыдущей эпохой, «содержание» записных книжек персонажей 1920-х — «сплетня» уступает место «траурной рамке с орнаментом»: «Над Леманом смеялись в общежитии, по ночам у его дверей служили панихиды, ему посылали от имени умерших красавиц любовные письма <…> по ночам являлись к нему в простынях <…>. И вместе с тем в нем чувствовался человек обреченный. Быть может, это сознание обреченности и заставляло его постоянно возиться с покойниками, да и на живых смотреть сквозь траурную рамку с орнаментами, которую он постоянно рисовал в своих записных книжках» ( Каверин В.Скандалист, или Вечера на Васильевском острове. Л., 1929. С. 26).

834

Розенталь С.[Рец.] П. Катков. Рясная ягодка. — К. Вагинов. Козлиная песнь. — П. Слетов. Прорыв // Красная новь. 1928. № 10. С. 245–247. О прототипах и поэтике вагановских романов с ключом см., в частности, следующие работы: Блюм А., Мартынов И.Петроградские библиофилы. По страницам сатирических романов Константина Вагинова //Альманах библиофила. 1977. Вып. 4. С. 217–235; Никольская Т. Н.К. К. Вагинов (Канва биографии и творчества) // Четвертые Тыняновские чтения. Рига, 1988; и др.

С другой стороны, фигура «документалиста» становится в это время наиболее распространенным авторским амплуа. Современный писатель, по словам одного из критиков, был «документатором», а литература, которую он создавал, — «собранием документов на определенную тему с примечаниями документатора» [835] . Приемы «документализма» в художественных текстах этого времени отличались большим экспериментаторским разнообразием. Появлялось множество новаторских форм, в силу чего репертуар «литературы факта» был достаточно широк [836] . Документальный персонаж получал различные воплощения, но доминирующей на этот раз оказалась его очерково-публицистическая ипостась. Эта тенденция отразилась и на мемуарно-дневниковой прозе, где развивался тип публицистического дневника, близкий в жанровом отношении к популярному в то время «репортерскому» роману [837] . В литературный обиход вошли «подлинные» «человеческие документы» новых героев времени, рабочих и крестьян, призванные создать собирательный портрет советского человека. Очевидно было, как и в эпоху натурализма, соревнование с «Западом»: «Некоторые рабочие газеты и журналы Запада, — писал советский критик, — давно уже открыли на своих страницах отделы „День, неделя, год из моей жизни“. Должны и наши издательства, газеты и журналы заняться публикованием подлинных человеческих документов» [838] .

835

Юргин Н.Две литературы // Литературный критик. 1933. № 2. С. 159.

836

Ср.: «Литература факта — это: очерк и научно-художественная, т. е. мастерская, монография; газета и фактомонтаж; газетный и журнальный фельетоны (он тоже многовиден); биография (работа на конкретном человеке); мемуары; автобиография и человеческий документ; эссе; дневник; отчет о заседании суда, вместе с общественной борьбой вокруг процесса; описание путешествий и исторические экскурсы; запись собрании и митинга, где бурно скрещиваются интересы социальных группировок, классов, лиц; исчерпывающая корреспонденция с места (вспоминается замечательное письмо Серебрянского в „Правду“ о том, как они тушили нефтяной пожар в Баку); ритмически построенная речь; памфлет, пародия, сатира и т. д. и т. д» ( Чужак Н.Литература жизнестроения (Исторический пробег) // Литература факта. М., 2000. С. 61).

837

Ср. высказывание рецензента «Современных записок» по поводу «дневника», принадлежавшего перу М. Шагинян, который заменяет эпитет «человеческий» на «советский» (документ): «Эти дневники — не „человеческий документ“ в непосредственном смысле слова, потому что они смонтированы соответственно требованиям советской идеологии. Это и не литературное явление, потому что в них слишком много сырого материала. <…> Можно с уверенностью сказать, что читать их не будут, а введены они для того, чтобы придать дневнику видимость „социальную“, общественную. Тем не менее дневники эти представляют большой интерес, как своеобразный „советский документ“» ( Чернавина

Т.
Дневники Мариэтты Шагинян. 1917–1931 // Современные записки. 1934. Т. LV. С. 422).

838

Заборов Я.Право на биографию. В порядке обсуждения // Читатель и писатель. 1928. 25 августа. № 32. С. 2.

В 1920-е годы в поле этого эксперимента попадает «подлинная речь». Романы Ф. Селина, где широко использовалось «арго», были названы «человеческим документом» прежде всего за речевой натурализм [839] . Приемы фиксации «натуральной речи», в свою очередь, разрабатывались и в советской литературе. Например, в редакторском предисловии, сопровождавшем в «Новом ЛЕФе» дневник некоего Исаака Слуцкого, сообщалось, что в публикуемом тексте сознательно были сохранены все ошибки автора «нетронутыми»: «ордер вместо ордена, магазин Моссовета вместо магазина Мосторга, обсерватория вместо консерватория — они характерны для его видения и мышления» [840] . Эта тенденция еще более развилась в так называемой «устной литературе», где роль писателя фактически сводилась к роли фольклориста, «разыскивающего» героя и «записывающего» за ним историю жизни, что было еще одной формой протокола [841] . Такого рода тексты получили распространение. Так, например, «Жизнь колхозницы Васюнкиной, рассказанная ею самой», — записала Р. Липец (1931), — была снабжена минимальным литературным антуражем: заглавием, предисловием, главами с эпиграфами из народных песен, как и иллюстративным материалом, исполняющим роль вмонтированных в повествование «кадров» из жизни героини с комментирующими надписями, наподобие титров [842] . Нужно отметить, что «устные произведения» приобретали все более отчетливые беллетристические очертания. В аналогичном тексте Е. Строговой «Из биографии героя. Рабочий изобретатель А. С. Высоколов» (М., 1931) «биография» оформлялась как рассказ в рассказе, куда была введена развернутая «олитературенная» новелла об истории знакомства автора с персонажем. В романе К. Шарова «Рожденные дважды. Повесть о живых людях и делах Краснознаменного завода им. Лепсе, выполнившего 5-летку в 2,5 года» (М., 1932) повествование о «документальных» персонажах продолжалось в послесловии, которое автор предварял риторическими уверениями в подлинности своих героев: «Книга, в которой нет ни одного вымышленного героя (имена и фамилии — подлинных людей), была прочитана и одобрена на собрании заводского коллектива. Между последней датой, отмеченной в книге, и датой ее выпуска в свет прошел год и семь месяцев. Что стало с героями?» [843] Эта тенденция впоследствии развилась в квазидокументальность соцреализма, где прототип стал окончательно выполнять условно-риторическую функцию, а биография (исповедь) приобретала черты официальной анкеты, что само по себе сопоставимо с «медицинскими исповедями» времен Золя.

839

Ср.: «Успех книги (имеется в виду „Путешествие в глубь ночи“ Ф. Селина, 1932. — Н.Я.) был протестом против „академичности“ и принял форму „скандала“. В „Путешествии“ отметили прежде всего необычный стиль, перенявший выражения „арго“, усиленное употребление камброновского словца и нецензурной ругани. Отметили то, что Селин разрушил трафареты условного романа. Отметили „натурализм“, т. е. стремление показать „жизнь как она есть“, со всеми ее низкими и грязными сторонами, тенденцию заменить „литературу“ человеческим документом» ( Мандельштам Ю.Эволюция Селина // Возрождение. 1937. № 4063. 30 января. С. 9).

840

Слуцкий И.Записки провинциала о Москве // Новый ЛЕФ. 1928. № 10. С. 17. Ср. примечание к «Письму слепого красноармейца» в романе «Чапаев» Дм. Фурманова: «Отдельные выражения и грамматические промахи оставляем в неприкосновенности, только кое-где расставили для удобочитаемости знаки препинания» ( Фурманов Д.Чапаев / Под ред. А. Фурмановой. М., 1937. С. 205).

841

Стенограмма речи подобных «персонажей» объявлялась «подлинным литературным документом»: «литературным документом в подлинном смысле слова может считаться только речевой документ: документальная фиксация живой, практической, естественной речи. <…> Документация живой речи — это запись живой речи, но дословная, столь же точная, как запись фольклориста. <…> Рассказанный или записанный житейский эпизод или автобиография — литературное произведение» ( Юргин Н.Две литературы // Литературный критик. 1933. № 2. С. 159–160).

842

Например, «Дом, в котором живет Васюнкина», «Рыбак чинит сети», «Церковь в селе Камызяк, превращенная в клуб» и т. п. Аналогично выглядела «устная повесть» другой «героини», вышедшая под названием «Про колхоз „Труд“». Рассказала колхозница Авдотья Пазухина. Записала П. Татарова. Предисловие Г. Горелова (М.; Л., 1931). Повествование также сопровождалось изобразительным материалом и надписями, имитирующими здесь «закадровую» речь героини: «Вон сколько машин нам город прислал — все межи ими запашем!»; «Стоим мы трое в кругу. Молчим. Что тут скажешь, когда озоруют они не своим матом, пьяные»; «Стала я мужняя баба Дунька Пазухина… наступила жизнь тяжелая» и т. д. Кроме того, «повесть» предваряла апострофа Пазухиной с характерным заключением: «Письма мне пишите в с. Комшкарево, почтовое отделение с. Лопатино, Серчачского района Нижегородского края, Авдотье Пазухиной. <…> Главное, не робейте, ребята! <…> С колхозным товарищеским приветом Авдотья Пазухина» (С. 5–6). Книга В. Томского и Пестуна «Сасыл Сысы (эпизод из героической борьбы с пепеляевщиной красных отрядов под командой т. Страда)» (Якутск, 1925), оформленная как беллетристическое произведение, открывалась столь же характерным «Предисловием»: «Автором книжки, как и описываемых событий, фактически является т. Строд. Со слов т. Строда тов. Томский и Пестун записали его рассказ о походе на Петропавловск и осаду „Сасыл Сысы“ почти дословно. <…> стало быть, авторское право сохраняется полностью за действительным творцом этой яркой страницы из героической борьбы нашей красной армии за советскую власть. 23 марта 1925 года» (С. 1).

843

Шаров К.Рожденные дважды. М., 1932. С. 394. Ср. также у А. Новикова-Прибоя: «Живые герои и даже все то, что они говорят, почти точно передано в книге» ( Новиков-Прибой А.Как я работал над «Цусимой» // Литературный Ленинград. 14 декабря. 1933. № 20. С. 1).

Близкие по типу «документальные» герои заполняли различные тексты, играя там роль «факта», следа истории, случайного лица, попавшего в кадр. Так, например, «Чапаев», роман Фурманова, писателя-«фотографа», как его часто называли, кишел брошенными персонажами («живыми людьми»), которые вводились «под собственными» именами и фамилиями, бесследно затем из него исчезая. В других случаях автор «подавал» своих персонажей при помощи постраничных примечаний, как правило, поясняющих или расшифровывающих псевдоним. В сносках значилось, что неожиданно появившаяся в тексте романа некая Анна Никитична [844] , — «жена Фурманова», а под именем Федора Клычкова фигурирует сам автор. Такие персонажи легко вписывались в ряд других «фактов», вводимых в текст — подлинных писем красноармейцев, телеграмм или газетных цитат. «Чапаев» был признан критикой за образец хроники, где автор пользовался «живым материалом в виде „человеческих“ и официальных документов». «Именно этим обстоятельством, — писал рецензент, — объясняется тот факт, что большинство наших романов-хроник больше похожи на огромные склады сырых материалов» [845] . Писатель-репортер («человек с киноаппаратом») «ловил» историю на пленку времени, создавая современный эпос при помощи новой «оптики», отличной от микроскопа, лупы или лорнета. Этот образ стал реализацией центральной метафоры документализма — «фотографист действительности». «Хроника», или, по выражению другого критика того же произведения, «особый литературный жанр — собрание фактов и документов <…>, деловитостью и сухостью напоминающий даже не историю, а только материалы для истории» [846] , — все это было обратной стороной той «чистой страницы», о которой в контексте «человеческого документа» писала литературная критика эмиграции [847] .

844

«Когда стрельба перенеслась за мост, Федор, Анна Никитична, две санитарки да человек двадцать бойцов забрались по лестнице…» ( Фурманов Д.Чапаев / Под ред. А. Фурмановой. М., 1937. С. 282).

845

Горбов Д.Поиски Галатеи. М., 1929. С. 252.

846

Коган П. С.Дмитрий Фурманов // Печать и революция. 1926. № 3. С. 75). Близкие мысли высказывает и В. Перцов: «„Чапаев“ — хроника гражданской войны, написанная ее активным участником — комиссаром чапаевского отряда Дм. Фурмановым. Это произведение делалось откровенно как запись фактов, без расчета на эстетическое восприятие» ( Перцов В.«Какая была погода в эпоху гражданской войны?» // Новый ЛЕФ. 1927. № 7. С. 38; ср.: «Наши романы — наспех склеенные военные сводки <…>. Как записки, как отрывочные дневники, они сверхполезны и нужны; как романы они часто надуманы, а иногда и преждевременны» ( Зильперт Борис.Фельетон и роман на Западе // Читатель и писатель. 1928. 24 марта. № 12. С. 4).

847

Показательно в этом смысле произведение Б. Пильняка, выполненное в жанре, который сам автор определял как «материалы к роману» ( Пильняк Б.Материалы к роману // Красная новь. 1924. № 1. С. 3–27; № 2. С. 63–96). Отметим, что произведение Дм. Лаврухина «По следам героя» (1932), выдержавшее несколько изданий, представляло собой разрозненную «записную книжку», наполненную обрывками-эскизами будущих или ненаписанных романов. Ср. рецензию на него в «Числах»: «Книга исключительно интересная. Автор собрал в ней материалы, из которых составляется роман. Отдельные заметки, записи из дневников, мысли из записной книжки, наблюдения, „зарисовки“, черновики… Дальше попытки из этих материалов построить повествование» ( Сущев Ю.[Рец.] Дм. Лаврухин. По следам героя. М., 1930 // Числа. 1931. Кн. 4. С. 272). Подчеркнем, что в советской литературе этот «эксперимент» описывался в противопоставлении Западу, что в главных чертах повторяло ситуацию с русскими бытописателями, противопоставившими в свое время собственные «человеческие документы» «золаизму». В. Ермилов, например, в книге с характерным названием «За живого человека в литературе» (1928) писал об одном второстепенном авторе: «…Чижов вовлекает в рассказ (рассказ „Она умирала“ в сборнике „На подъеме“, 1927. — Н.Я.) целые куски калькуляций, протоколы совещаний и т. д. <…> Мы знаем, что в западной литературе последних лет создался тип „романа документов“. Чижов в своем рассказе нащупывает пути этого жанра в пролетарской литературе» ( Ермилов В.За живого человека в литературе. М., 1928. С. 128).

Описание «документализма» как единого литературного пространства позволило наметить наиболее характерные признаки этого явления, мигрирующего из одной эпохи в другую, или, по выражению Г. А. Гуковского, «номенклатуру стиля»: метафоры, техники, образы и роли писателя. Другими словами, описать тот стилистический инвентарь документализма, который возвращался и трансформировался в литературе и критике разных лет. Кроме того, взгляд с этого ракурса выявляет повторяющийся ряд условий или ситуаций, с которыми наиболее прочно соединялась поэтика «человеческого документа». Прежде всего она была связана с ориентацией на европейскую литературу — «Запад», что зачастую могло подаваться и как полемика с ним. Другим условием ее расцвета становится выделение достаточно узкого круга людей, начиная от салона, политического кружка и кончая эмиграцией, так или иначе противопоставляющего себя или оторванного от магистральных линий литературы. Отметим, что в современной русской литературе интерес к документализму до недавнего времени сохранял свою остроту.

Выстраивание истории выбранного нами выражения не как пространства, но как «процесса» поможет в дальнейшем определить его «маршруты», то есть вывести на передний план и подробнее осветить те ключевые фигуры, благодаря которым оно передавалось (транслировалось) «следующим» литературным поколениям.

Кирилл Постоутенко

Между «я» и «мы» [848] :

К вопросу о социальной грамматике Европы и промежутке между Первой и Второй мировыми войнами

848

Данная статья написана на основе лекции, прочитанной в феврале 2004 года на кафедре русистики Университета Сент-Эндрюс (Великобритания). Ее последующая доработка, редакция выполнена при поддержке Австрийского Научного Фонда (FWF) и программы AFP фонда «Открытое общество».

Поделиться с друзьями: