Иверский свет
Шрифт:
где про любовь, рванул, что посущественней.
А следующей фразой было:
— ТЫ
X.
Ты сегодня, 16-го, справляешь день рож-
дения в ресторане «Берлин». Зеркало там на
потолке.
Из зеркала вниз головой, как сосульки,
свисали гости. В центре потолка межный, как
вымя, висел розовый торт с воткнутыми све-
чами.
Вокруг него, как лампочки, ввернутые в
элегантные черные розетки костюмов, сияли
лысины и прически. Лиц не было видно.
У
на пятке носка. Ее можно было закрасить
чернилами.
У другого она была прозрачна, как спелое
яблоко, и сквозь нее, как зернышки, просве-
чивали три мысли (две черные и одна свет-
лая — недозрелая).
Проборы щеголей горели, как щели в ко-
пилках.
Затылок брюнетки с прикнопленным про-
зрачным нейлоновым бантом полз, словно
муха по потолку.
Лиц не было видно. Зато перед каждым,
как таблички перед экспонатами, лежали бу-
мажки, где кто сидит.
И только одна тарелка была белая, как
пустая розетка.
«Скажите, а почему слева от хозяйки пу-
стое место?»
«Министра, может, ждут?», «А может, по-
мер кто?»
Никто не знал, что там сижу я. Я неви-
дим Изящные денди, подходящие тебя по-
здравить, спотыкаются об меня, царапают
вилками.
Ты сидишь рядом, но ты восторженно чу-
жая, как подарок в целлофане.
Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-
ю этакого! Поближе к жизни, не от мира се-
го... чтобы модерново...»
Поэт подымается (вернее, опускается,
как опускается трап с вертолета). Голос его
странен, как бы антимирен ему.
МОЛИТВА
Матерь Владимирская, единственная,
первой молитвой — молитвой последнею —
Я умоляю —
стань нашей посредницей.
Неумолимы зрачки Ее льдистые.
Я не кощунствую — просто нет силы.
Жизнь забери и успехи минутные,
наихрустальнейший голос в России —
мне ни к чему это!
Видишь — лежу — почернел как кикимора.
Все безысходно...
Осталось одно лишь —
грохнись ей в ноги,
Матерь Владимирская,
может, умолишь, может, умолишь...
Читая, он запрокидывает лицо. И на его бе-
лом лице, как на тарелке, горел нос,
точно болгарский перец.
Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и
тостик!» Слово берет следующий поэт.
Он пьян вдребезину. Он свисает с по-
толка, вниз головой, и просыхает, как
полотенце. Только несколько слов мож-
но разобрать из его бормотанья:
— Заонежье.Тает теплоход.
Дай мне погрузиться в твое озеро.
До сих пор вся жизнь моя — Предозье.
Не дай бог — в Заозье занесет...
Все замолкают.
Слово берет тамада Ъ.
Он раскачивается вниз головой,
как длинныймаятник. «Тост за новорожденную». Го-
лос его, как из репродуктора, разносит-
ся с потолка ресторана. «За ее новое
рождение, и я, как крестный... Да, а
как зовут новорожденную?» (Никто не
знает.)
Как это все напоминает что-то! И под этим
подвешенным миром внизу располо-
жился второй, наоборотный, со своим
поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва
не касаются затылками друг друга,
симметричные, как песочные часы. Но
что это? Где я? В каком идиотском из-
мерении? Что это за потолочно-зер-
кальная реальность?! Что за наоборот-
ная страна?!
Ты-то как попала сюда?
Еще мгновение, и все сорвется вниз, вдребез-
ги, как капли с карниза!
Задумавшись, я машинально глотаю бутер-
брод с кетовой икрой.
Но почему висящий напротив, как окорок,
периферийный классик с ужасом смот-
рит на мой желудок? Боже, ведь я-то
невидим, а бутерброд реален! Он пере-
двигается по мне, как красный джем-
пер в лифте.
Классик что-то шепчет соседу.
Слух моментально пронизывает головы, как
бусы на нитке.
Красные змеи языков ввинчиваются в уши
соседей. Все глядят на бутерброд.
«А нас килькой кормят!» — вопит классик.
Надо спрптзтьсл! Ведь если они обнаружат
меня, кто же выручит тебя, кто же ра-
зобьет зеркало?!
Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь на крас-
ную дорожку пола. Рядом со мной, за
стулом, стоит пара туфелек. Они, види-
мо, жмут кому-то. Левая припала к
правой. (Как все напоминает ито-то!)
Тебя просят спеть...
Начинаются танцы. Первая пара с хрустом
проносится по мне. Подошвы! Подо-
швы! Почему все ботинки с подковами?
Рядом кто-то с хрустом давит по ту-
фелькам. Чьи-то каблуки, подобно
швейной машинке, прошивают мне ко-
жу на лице. Только бы не в глаза!..
Я вспоминаю все. Я начинаю понимать все.
Роботы! Роботы! Роботы!
Как ты, милая, снишься!
«Так как же зовут новорожденную?» —
надрывается тамада
«Зоя1 — ору я. — Зоя!»
А может, ее называют Оза?
XI.
Знаешь, Зоя, теперь — без трепа.
Разбегаются наши тропы.
Стоит им пойти стороною,
остального не остановишь.
Помнишь, Зоя, — в снега застеленную,
помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш.
И лицо твое опустело.
Что-то в нем приостановилось
и с тех пор невосстановимо.
Всяко было — и дождь и радуги,
горизонт мне являл немилость.
Изменяли друзья злорадно.