Избранное
Шрифт:
Пьяница еще раз пошел в атаку и несколько вежливее — потеря шляпы и прогулка галопом отчасти отрезвили его — обратился к другому офицеру:
— Подумай, гражданин: приказ открыть огонь по Конвенту отдан мне Коммуной, а также Робеспьером, Сен-Жюстом и Куто-ном. Я — начальник Парижского гарнизона. Ты меня слышишь, гражданин?
Офицер снял шляпу, но ответил с неколебимым хладнокровием:
— Предъяви мне письменный приказ, гражданин. Уж не считаешь ли ты меня дураком, который откроет огонь без приказа? Еще чего! Я не со вчерашнего дня на службе, чтобы завтра дать отправить себя на гильотину. Покажи мне подписанный приказ, и я сожгу Национальный дворец вместе с Конвентом, как коробку спичек.— С этими словами он подкрутил усы, повернулся к Анрио спиной
Анрио поймал его на слове. Он направился к Блеро.
— Канонир, я тебя знаю.
Блеро изумленно воззрился на него и протянул:
— Ишь ты! Он меня знает.
— Приказываю повернуть орудие вон на ту стену и открыть огонь.
Блеро зевнул и принялся за дело. Навалившись плечом, он развернул орудие, затем согнул высокие колени и, как опытный наводчик, ловко вывел целик и мушку на одну линию с самым большим из освещенных окон дворца.
Анрио торжествовал.
Блеро выпрямился во весь рост и скомандовал четырем номерам, вставшим по двое с каждой стороны лафета и готовым выполнить свои обязанности:
— Это еще не все, ребятки. Придется малость довернуть колесом.
Я смотрел на орудийное колесо, подававшееся то вперед, то назад, и мне чудилось, что я вижу мифическое колесо Фортуны. Да, это было оно, оно самое, только в зримой форме...
От этого колеса зависели сейчас судьбы мира. Если оно сдвинется вперед и орудие будет наведено, Робеспьер выйдет победителем. В эту минуту депутаты Конвента уже знают о прибытии Анрио; в эту минуту они садятся в свои курульные кресла, чтобы встретить смерть,— об этом рассказывают вокруг те, кто убежал с трибуны для публики. Если орудие выстрелит, Национальное собрание разгонят и явившиеся на площадь секции перейдут под эгиду Коммуны. Террор усилится, затем смягчится и наконец завершится... приходом Ричарда Третьего, или Кромвеля, или — почем знать? — Октавиана.
Я смотрел затаив дыхание и не смея раскрыть рот. Скажи я Блеро хоть слово, брось я под колесо хоть песчинку, дунь хотя бы на обод — оно пойдет в другую сторону. Нет, нет, я не отважусь на это, я хочу видеть то, что может породить только судьба!
Перед орудием тянулся невысокий, истертый тротуар, и четырем пушкарям никак не удавалось удержать на нем колеса, поочередно съезжавшие обратно.
Блеро отступил на шаг, скрестив руки на груди с раздосадованным видом недовольного виртуоза. Лицо его искривилось в гримасе. Он повернулся к офицеру-артиллеристу.
— Лейтенант, ребята слишком молоды. Вся прислуга слишком молода: ей не управиться с пушкой. Пока будете давать таких, дело не пойдет. Никакого удовольствия от работы не получаешь.
— А я тебе и не приказывал огонь открывать. Я вообще молчу,— огрызнулся лейтенант.
— Ну, тогда другое дело,— зевнул Блеро.— Я тоже выхожу из игры. Спокойной ночи!
Одновременно с этим он пихнул ногой орудие, откатил его и улегся на лафет.
Анрио обнажил саблю — ее кто-то подобрал и принес владельцу.
— Откроешь огонь? — рявкнул он.
Блеро курил, в руке у него был потухший фитиль.
— Свечка погасла,— ответил он.— Иди-ка ты спать.
Анрио, задыхаясь от бешенства, нанес такой удар саблей,
который, казалось, расколет стену, но он рубанул тупой стороной клинка и так неловко, что, насколько я мог судить, лишь разорвал рукав мундира и содрал кожу.
Этого оказалось достаточно, чтобы Анрио проиграл. Разъяренные артиллеристы обрушили на его коня град ударов кулаками, ногами, банниками, и незадачливый генерал, весь в грязи и лежа поперек седла, как куль с зерном на ослиной спине, был унесен своим скакуном по направлению к Лувру, а оттуда, как вам известно, к Ратуше, где якобинец Коффиналь вышвырнул его через окно.
В эту минуту появляются комиссары Конвента. Они уже издали кричат, что Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон и Анрио объявлены вне закона. Секции отвечают на этот магический клич возгласами ликования. Площадь Карусели разом озаряется.
На каждом ружье сверкает факел. Вооруженная толпа вопит: «Да здравствует свобода! Да здравствует Конвент! Долой тиранов!» Процессия устремляется к Ратуше, и народ покорно расступается, едва заслышав колдовскую формулу республиканского интердикта: «Вне закона!»Осажденный в Тюильри Конвент пошел на вылазку и сам осадил Коммуну в Ратуше. Я не последовал за нападающими — у меня не было сомнений в их победе. Я не видел, как Робеспьер прострелил себе челюсть вместо головы и встретил оскорбления тем же гордым молчанием, с каким принял бы триумф. Он ждал, пока Париж изъявит покорность, вместо того чтобы принудить его к ней, как это сделал Конвент. Он проявил трусость, и все повернулось против него. Не видал я и как брат его бросился на штыки с балкона Ратуши, и как разнес себе череп Леба, а Сен-Жюст взошел на гильотину с тем же спокойствием, с каким отправлял на нее других — руки скрещены на груди, глаза и мысли устремлены к небу.
Они были побеждены — прочее меня не интересовало. Я остался на месте и, схватив длинные бесхитростные руки своего простодушного канонира, произнес такой панегирик:
— О Блеро, имя твое не займет места в истории и ты ничуть не огорчишься этим, лишь бы у тебя была возможность спать днем и ночью, причем неподалеку от Розы. Ты слишком прост и скромен, потому что, клянусь тебе, среди тех, кого историоплеты называют великими, мало таких, кто совершил столь же великое деяние, какое совершил ты, великий Блеро! Теперь к власти придут другие, кого увенчают хвалой за твой подвиг и кого твое дыхание могло рассеять, как дым, торжественно поднимающийся из твоей трубки. О девятом термидора будут писать много и долго, может быть, всегда, но никому не придет в голову выказать тебе благоговейное уважение, которое ты заслужил, равно как все люди действия, почти не думающие о том, что они делают, и не знающие, как у них получается то, что они все-таки сделали, хоть им и не свойственны ни
твоя скромность, ни твоя философская неискушенность. Пусть же никто не скажет, что я тоже не воздал тебе должное.
Именно ты, о Блеро, воистину выступаешь сегодня как человек судьбы.
Говоря это, я склонился перед Блеро с подлинным почтением и смирением: я недаром заглянул в источник одного из крупнейших мировых политических событий.
Не знаю уж почему, Блеро решил, что я потешаюсь над ним. Он мягко и уважительно выпростал руки из моих ладоней и почесал в затылке.
— А вы не будете добры посмотреть мое левое плечо? Так, одним глазом,— попросил этот великий человек.
— Законное пожелание,— откликнулся я.
Он закатал рукав, я взял факел.
— Благодари Анрио, парень,— сказал я.— Он убрал самые опасные из твоих иероглифов. Лилии, Бурбоны и Мадлена содраны вместе с кожей. Послезавтра будешь здоров и женат, если захочешь.
Я перевязал ему руку своим платком, увел его к себе, и как сказал, так и сделалось.
А я надолго потерял сон.
Вы слишком хорошо знаете свет, чтобы я стал уверять вас, будто мадемуазель де Куаньи отравилась, а госпожа де Сент-Эньян закололась. Если скорбь для них обеих и стала ядом, то ядом медленным. Девятое термидора раскрыло перед ними двери тюрьмы. Мадемуазель де Куаньи нашла для себя выход в замужестве, но многое заставляет меня думать, что ей было не очень-то по себе в таком прибежище. Что до госпожи де Сент-Эньян, то меланхолия, кроткая, ласковая, но несколько пугливая, и воспитание трех очаровательных детей заполнили годы ее жизни и вдовства в одиночестве замка Сент-Эньян. Примерно через год после тюремного заключения она прислала ко мне женщину за портретом: герцогиня дождалась конца траура по мужу и теперь отбирала у меня свое сокровище. Видеть меня она не пожелала. Я отдал драгоценную коробочку из фиолетового сафьяна и больше никогда ее не видел. Все это произошло очень пристойно, чисто, возвышенно. Я уважил волю хозяйки и навсегда сохраню пленительное воспоминание о ней, потому что ее уже нет.